А болотный-то Шум – это просто птицы думают свои тревожные маленькие птичьи мыслишки: где   еда?  где   гнездо?  где   безопасно?

И еще восковые белки, мелкие ничтожества, задирают тебя, когда видят, задирают друг друга, когда не видят тебя; и ржавые белки, похожие на тупых детишек, и еще болотные лисы – прячутся в листве и издают фальшивый Шум, чужой, штобы выдать себя за белок, которых они ловят и едят; а еще иногда мороны – поют свои чудные мороньи песни… а один раз, богом клянусь, я видел кастора, который драпал от меня на своих двух длинных ногах, да только Бен говорит, никаких касторов на болоте больше нету, ушли все. Не знаю. Я больше верю себе, чем ему.

Из кустов выломился Мэнчи и сел рядышком, потому што я встал посреди тропинки как вкопанный. Поглядел кругом – на што это я там смотрю? – сказал довольно:

– Хорошо покакал, Тодд.

– Не сомневаюсь, Мэнчи.

Главное, штобы мне не подарили еще одну шлепаную собаку на следующий день рожденья. Я на самом деле хочу охотничий нож, как у Бена, – он его сзади на поясе носит. Вот это, я понимаю, подарок для мужчины.

– Кака, – тихонько добавил к этому Мэнчи.

И мы пошли дальше. Главная купа яблонь – подальше в глубь болота; еще несколько тропок – и через бревно; Мэнчи все время нужно помогать перелезать. У бревна я его взял под живот и поставил наверх. Он давно уже знал, зачем это, но все равно брыкался ногами во все стороны, как свалившийся с дерева паук, и вообще разводил бузу почем зря.

– Кончай барахтаться, чучело!

– Вниз, вниз, вниз! – визжал в ответ он, скреботя когтями воздух.

– Глупая собака.

Я поставил его на ствол и сам взобрался тоже, а потом мы спрыгнули по ту его сторону.

– Прыг! – прокомментировал Мэнчи, приземляясь, и, приговаривая: «Прыг!» – дал стрекача.

За бревном начиналась болотная тьма. Первое, што ты видишь, – старые ушлепочьи дома: клонятся из теней к тебе, нависают, похожие с виду на тающие шарики бурого мороженого, только размером с хижину. Никто уже не знает и не помнит, што это такое было, но Бен думает – а он вообще парень башковитый, – што они как-то связаны с мертвыми, с похоронами, со всем таким. Может, это даже церкви такие были, хоть ушлепки никогда не имели никакой религии – по крайней мере, такой, в какой люди из Прентисстауна признали бы религию.

Я все равно обошел их стороной и нырнул в рощицу диких яблонек. Яблоки на них висели спелые, почти черные – почти съедобные, как сказал бы Киллиан. Я оторвал одно от ствола и куснул; сок закапал с подбородка.

– Тодд?

– Чего тебе, Мэнчи?

Я вынул из заднего кармана сложенный пластиковый пакет и стал складывать туда яблоки.

– Тодд? – снова гавкнул он, и на сей раз я обратил внимание, как он гавкнул, и повернулся, а он казал мне носом на ушлепочьи дома, и шерсть у него на спине стояла дыбом, а уши так и вертелись во все стороны.

Я выпрямился.

– В чем дело, мальчик?

Он уже рычал, откатив губу, выставив зубы. В крови у меня снова закипело.

– Это крок там?

– Тихо, Тодд, – рыкнул Мэнчи.

– Да што там такое?

– Тодд, тихо.

Он еще раз пригавкнул, и это уже был нормальный «гав», хороший такой собачий «гав», который ничего кроме «гав» не значит, и мое телесное електричество еще скакнуло вверх: еще немного – и заряды посыплются с кожи.

– Слушать, – рыкнул пес.

И я стал слушать.

И еще послушал.

И повернул чутка голову и еще послушал.

В Шуме была прореха.

Дыра.

А такого вообще не бывает.

Это странно… дико даже, когда там… где-то там, среди деревьев или за пределами видимости, есть местечко, где твои уши и разум вместе с ними говорят: там нету Шума. Как фигура, которую ты не видишь, но угадываешь по тому, как все кругом до нее докасается. Вроде как вода в форме чашки, только чашки самой нет. Нора такая, дыра, и все, што в нее падает, перестает быть Шумом –