Тамара Михайловна вспомнила за собой грех. Как все-таки однажды взяла чужое. У дедушки в круглой коробке лежали пять селекционных фасолин, привезенных с другого конца света, – он ужасно дорожил ими и называл каким-то научным словом. Однажды она с сестрицей, маленькие были, утащили из коробочки по одной фасолине. И решили в саду за сараем эти фасолины съесть. Но фасолины были жесткие и невкусные, и пришлось их выплюнуть прямо в крапиву.

А потом с грехом пополам (один на двоих) старались послушными быть, обе ждали, когда их накажут. Но все обошлось. Почему-то.

Тамара Михайловна потому и забыла об этом, что обошлось – почему-то. А теперь вспомнила.

Вспомнила, что ее не ругали. Ее вообще редко ругали.

Окно приоткрыла – что-то трудно дышать.

По крыше трансформаторной будки голуби ходят. Светает.


Получается, ночью был дождь, потому что мокрый асфальт, но Тамара Михайловна это событие пропустила. И земля на газонах, и листья, и воздух – все сырое, но ей не сыро – свежо. Кожей лица ощущается свежесть. И дышится, как только утром и может дышаться.

Во двор дома восемь она вошла, не таясь. В левой руке держит табличку: «Выгул собак запрещен!» С каждым шагом ей лучше, свободней.

Широкий брандмауэр убедительно целостен, труба котельной убедительно высока. Дерево как веник большой, поставленный вверх потрепанным помелом: листья опали – убедительна осень. Много машин во дворе, в одной у газона греют мотор, но не волнует Тамару Михайловну людское присутствие. Чем ближе газон, тем свободнее шаг, тем чище и чаще дыханье.

На мокрые листья, перешагнув оградку, ступает Тамара Михайловна и скоро находит исходное место – вставляет табличку туда, где табличка была. С первым же – и единственным – ударом молотка ее молнией пронзает почти что восторг – острое ощущение счастья: свободна, свободна!

– Эй! Вы чего делаете?.. Я вам!..

Тамара Михайловна оборачивается: метр с кепкой, с усами. Лицо неприветливое. Он нарочно вылез из заведенной машины, чтобы это сказать.

– Здесь уже есть одна! Глаза протрите. Не видите?

– Не надо нервничать, – говорит ему, как можно спокойнее, Тамара Михайловна. – Эта табличка отсюда.

– Откуда отсюда? Вон же – рядом. Сколько надо еще?

– Вы, наверное, живете не в этом дворе. Иначе бы вы знали, что еще вчера здесь было две таблички.

– Да я тут десять лет живу! Всегда одна была!

– Вы лжете!

– Я лгу? Вы что – идиотка? Зачем вы вбиваете сюда вторую табличку? Перестаньте придуриваться! И одной много!

– Кто вам дал право разговаривать со мной таким тоном? Вы думаете, я не умею за себя постоять? Эта табличка не вам принадлежит, а двору в целом! И не нам с вами решать, сколько должно здесь быть табличек!..

И – чтобы знал – твердо ему:

– Две! И только две! Таков здешний порядок!

Метр с кепкой взревел:

– Нет, я так не могу! У меня уже сил моих нет! Достали!..

И подбегает к табличке.

– Только попробуй выдернуть!.. Не ты ее воткнул, и не тебе выдергивать!

Послушался – отступил на два шага, уставился на Тамару Михайловну. А Тамара Михайловна торжествующе произносит громкое, непререкаемое, победное:

– Вот!

И поворачивается спиной к субъекту, чтобы приступить к уверенному уходу, но перед глазами ее образуется с большими персями длинноволосая русалка, без вкуса и меры нанесенная на кузов иномарки. Тамара Михайловна замирает на месте, узнавая машину. Так вот это кто! Будто грязью опять обдало. Обернулась – бросить в лицо ему, врагу пешеходов, приверженцу гонок по лужам, как презирает его за его же презрение к людям, – обернулась, а этот уже не здесь. А этот подлец – видит она – к помойке шагает – с противособачьей табличкой в руке.