– Это откуда?

Полкан отправляет в рот шмат мяса в холодной подливе и, не дожевав, вскидывается:

– Что значит – откуда? Уж не у людей отнял, не переживай. Моя заначка, личная.

Тамара смотрит ему в рот, сидит ровно, к тарелке не притрагивается. Если бы она согласилась есть, Егору было бы проще.

– Вот вы чудаки! Говорю же, наша это тушенка. Осталась банка-другая. Что мне, отдать ее надо было? Кому? Одним дам, другим захочется. Всех все равно не накормить. Я ж не Иисус, бляха-муха. Ну? Ладно мать бастует. Но ты-то что, растущий организм? Жри давай.

Егор ждет от матери запрещающего взгляда, но она не обращает на него никакого внимания. Ни на него, ни на мужа. Теперь она внимательно изучает кусочки в своей тарелке.

И вдруг Егора разбирает злость на нее. За то, что она такая правильная, такая отчаянная, такая несговорчивая. За то, что вылезла перед казаками и дорогу им загородила. За то, что не прощает мужа и, может, никогда уже не простит.

Полкан подвигает стопку с горькой мутью к Егору поближе.

– Ну! Вздрогнули!

И Егор берет матери назло эту стопку, поднимает ее, чокается с Полканом, и оба они опрокидывают в себя самогонку одновременно. Полкан воровато хохочет:

– Во! Нормально! Закусим теперь!

Он вилкой разрубает мягкую плоть в своей тарелке надвое и тащит в рот кусок, капая бурой подливой на белую скатерть.

Егору надо чем-то затушить жар в глотке, и он тоже накалывает на вилку шмат и быстрей, чем успевает себе напомнить про всех полуголодных людей в столовой, кладет себе его в рот. Мясо холодное и клейкое, но вкус у него неземной. Егор жует его не спеша, старательно, глотать не торопится.

Тамара никак не реагирует ни на то, что он при ней пьет, ни на то, что жрет тушенку. Она как будто не может отвести глаз от своей тарелки. Потом ее передергивает. И еще раз. И еще. Егор спохватывается слишком поздно – когда она уже закатывает глаза, отталкивается ногами от пола и валится навзничь вместе со стулом на ковер.

– Мам! Ма!

Тамару корежит: ноги пляшут порознь, плечи ходят как поршни – вперед и назад по очереди, из горла рвутся какие-то звуковые обрывки. Подвывание сменяется шипением и клекотом. На губах выступает белая пена.

Егор выскакивает в коридор, оскальзываясь на еловом паркете, бежит в кухню, рвет на себя ящик для столовых приборов, хватает искусанную алюминиевую ложку, с ней – назад, к матери, у которой уже стоит на коленях Полкан.

– Давай! Давай! Че ты копаешься там?!

Полкан раскрывает Тамаре рот: нажимает на челюсти по бокам, как вцепившейся в руку собаке, Егор вставляет ложку матери в зубы, чтобы та в припадке не откусила себе язык. Потом отгоняет Полкана от материнской головы, подкладывает ей подушку, гладит ее по лбу, отталкивает случившиеся рядом предметы, чтобы она не ударилась о них в конвульсии, и уговаривает ее, как плачущего младенца, как она самого его, наверное, когда-то уговаривала:

– Тщщщщщ… Тщщщщ… Тихо, тихо…

Когда судороги вроде бы отступают, Егор все равно еще смотрит за матерью, и не зря, потому что ее начинает рвать. И надо придерживать ей голову снова, теперь так, чтобы она не захлебнулась.

Потом они вместе с Полканом перетаскивают мать в постель, укрывают ее, и Егор идет за водой и за тряпкой – замывать.

Он трет потемневший паркет и думает, что все равно не уверен, было ли это с ней сейчас по-настоящему или она устроила это все для Полкана.

5

Мишель подпирает стену, спряталась в тень.

Училка Татьяна Николаевна пасет свой разномастный класс – с дошколят до десятилеток – во дворе. Большая перемена. Девочки расчертили грязь на классики, прыгают по старательно вырисованным цифрам. Манукяновская Алинка прыгает лучше всех, поэтому вся в грязюке. Будет ей потом. Сонечка Белоусова бережет колготки, хочет быть принцессой.