– Я записал. В течение недели-двух отправим.

Лев Сергеевич кивает Полкану: ага, держи карман шире.

– Ярцева дайте мне!

– Ярцев… На совещании.

– Я с кем разговариваю?

– Капитан Морозов.

– Давай сюда старшего, Морозов, сукин ты сын! Это ты там в Москве жопу греешь, а мы тут дерьмом дышим, дерьмо заместо воды глотаем, а ты нам еще и жрать его предлагаешь?!

Повар показывает Полкану большой палец. Капитан Морозов пропадает, но гудки идут не рваные, как если бы он бросил трубку, а томительные: ожидайте. Ожидайте. Ожидайте.

Лев Сергеевич бычкует свою жирную сотенную.

– Оборзевшие! Дави их, Сережа, гнид штабных. У тебя вон сотня ртов, включая детей шестнадцать человек.

У Полкана от десятой за утро самокрутки уже голова идет кругом; или, может, не от табака, а от злости – на этих гребаных казаков, на москвичей, на жену и на себя самого.

В трубке щелкает. И визгливый голос, как гвоздем по стеклу, вопит:

– Кто там?!

– Полковник Пирогов, Ярославский пост. С кем…

– Покровский! Слушай, Пирогов! Ты с моими офицерами так не разговаривай, усек?! Сказано тебе потерпеть? Сказано! Все терпят, и ты потерпишь! Как миленький потерпишь!

– У меня люди! Мне людей надо кормить, Константин Сергеевич…

– Вот и корми, если надо! А мне надо армию снаряжать! Ты один думаешь такой умный?! Чем ты лучше остальных-то?! Чем ты лучше Твери, Тулы, Чехова?! Ничем! Ты знаешь, Пирогов, что у нас тут затевается? Слышал?!

– Я… Что затевается?

– Если не слышал, то не твоего ума и дело!

Полкан запоздало выключает громкую связь, бровями приказывает Льву Сергеевичу убираться. Тот собирается неспешно, ухмыляется, отдает коменданту честь издевательски, по-пионерски: дескать, давай, салага, пускай они тебя без мыла дрючат, раз ты такой послушный.

Но в трубке орут так яростно, что слышно все и без громкой связи:

– Экспедиционные корпуса в приоритете у нас! Когда до вас, бездельников, дело дойдет, тогда и получите свои консервы! Чего вы там нагеройствовали в вашей дыре? Ни хера! Когда такие дела в стране делаются, всем приходится пояса потуже! Приходится всем, а ноет только один Ярославль! Полковник Пирогов, мля, ноет! Все, отрубай его к х-херам!

И Москва отключается.

Полкан роняет трубку. Перед глазами плывут красные круги. Череп ломит. Одноглазый повар, драный кот, все еще трется о косяк, дослушивает склоку. Полкан поднимает пепельницу – красную с золотом тарелочку – и швыряет ее о стену.

– Пшел отсюда! Вон! Отсюда! Пошел!

8

Бабка принялась проедать деду плешь, как только Нюрочка принесла благую весть: мол, пришлый с той стороны моста – самый настоящий православный батюшка; как минимум – монах. Когда отец Даниил вышел благословлять казаков на ратные подвиги, на всем Посту уже не было души, которая бы не знала, кто он такой. И были люди, которые смотрели на него ищуще и жадно.

Баба Маруся смотрела в потолок и ничего видеть не могла, но дожидалась появления священника с огромным нетерпением. Нюрочка рассказала сначала о хоругви и о «Господи, помилуй», потом о нательном кресте, потом о молитвах в бреду, потом о том, что очнулся, и о том, что казацкий атаман, верующий человек, пришел к страннику на поклон. Все это время бабка капала по капле: иди, иди, иди. После того как отец Даниил перекрестил казаков, отпираться дальше стало невозможно.

Мишель знает, кто сейчас войдет: она следила за дедом из окна. Непонятно только, зачем конвой.

Вся затея с венчанием кажется ей глупостью, бабкиной прихотью; а Мишель всегда была на дедовой стороне. Но это ее раздражение бабкиным упрямством, желанием пристегнуть покрепче к себе деда, прежде чем идти на дно, на изможденного монаха не распространяется, хотя именно ему сейчас надо будет исполнять бабкину волю.