– В грехе живем, Нюрочка, в грехе. Плохо без исповеди, плохо без причастия. Вот человек, который через мост пришел, хорошо было бы, если б он батюшка был, а? Остался бы, может, с нами, и облегчил бы нам жизнь.
– Хорошо бы, Маруся.
Мишель к двери прыгает одним прыжком, а по лестнице идет не спеша, потому что дверь в подъезде распахнута и атаману все будет слышно.
Выплывает – он стоит прямо перед ней, во рту самокрутка, глаза прищурены. Представляется ей, хотя она уже и имя его знает, и звание.
– Ты ведь не местная, да?
Кригов спрашивает ее об этом сам, первый. Мишель-то все размышляла, как ей привести разговор к тому, что она и сама из Москвы, как и атаман. Что ей Пост этот кажется такой же забытой богом дырой, как, наверное, и ему.
А он сам – сам увидел, что она на остальных здешних жителей не похожа. Мишель чувствует, как у нее начинает припекать щеки.
– Не-а.
– А откуда? Не из Москвы?
– Из Москвы.
Он усмехается и кивает. Он выше ее на голову, и ей приходится задирать подбородок, чтобы смотреть ему в глаза. Глаза у них одинаковые, думает Мишель. Светло-светло-серые.
– Что тут забыла?
– Так… В Москве просто никого не осталось. А тут… Родня.
– Забирала бы их и возвращалась к нам! Прозябаешь тут… В Москве-то, наверное, жизнь повеселей бы пошла. Тут у вас какие по вечерам развлечения? Слизней с капусты собирать?
Мишель пожимает плечами.
– А где родители жили?
– На Патриарших прудах. У нас прямо на этот пруд окна выходили, у меня даже фотки есть… В телефоне.
– Патрики? А у нас там штаб войсковой совсем рядом.
– Правда?
– Честное слово. На Садовом сразу. А как родителей звали? Сейчас-то там не такая тьма народу живет, как раньше.
Сердце у Мишель начинает колотиться.
– Эдуард Бельков. Это отец. Он в министерстве работал.
– Ого. Эдуард… Эдуард…
Так во сне бывает, когда в пропасть падаешь. Неужели…
– Не Викторович? Такой… Невысокий, пузатенький?
– Нет. – Мишель мотает головой. – Не Викторович. Олегович. Он под два метра ростом был.
– Да. Ну… Таких не знаю.
Атаман жмет плечами; но Мишель видит, что и он хотел бы, чтобы сейчас вот так запросто с ней случилось бы чудо, и что ему, как и ей, обидно, что чуда не случилось. Он дотрагивается до ее плеча – по-доброму.
– Ну, ничего. Держись, брат.
Мишель при слове «брат» вспыхивает и этим себя совсем выдает. Он смеется. Она тоже улыбается.
– Слушай. Время еще не позднее… Пойдем, может, погуляем? Слизней с капусты пособираем там… Ну, или чем у вас занимается модная молодежь?
Она цыкает на него и хмурится. Начинает уходить – от коммуны к заброшенным заводским цехам, к рухнувшим трубам – туда, где ночные чернила разлиты, куда фонари не достают. Остановившись на краю света, оглядывается на него: ну и что, идешь?
Тамара провожает брата Даниила до самого лазарета, поддерживая его под руку. Он не вырывается, но она чувствует, что он скован, напряжен, как будто ему неприятно ее прикосновение. За ужином Тамаре ужасно хотелось поговорить с монахом, но боязно было, что с первого раза он не поймет и ей придется талдычить ему при всех снова и снова.
Фаина помогает брату Даниилу устроиться на кровати, несет какое-то врачебное питье и намекает Тамаре, что ей пора уже оставить гостя в покое. Но Тамара не уходит. Потом встает и шепчет что-то докторше.
Та удивленно и смешливо смотрит на нее:
– Исповедаться?
– Да. Наедине.
– Так. Ладно.
Фаина удаляется. Монах смотрит на Тамару непонимающе. Та опускается перед ним на колени.
– Простите меня, батюшка. Чувствовала, враг идет. Ошиблась. Каюсь.
Он хмурится, старается ее понять. Потом крестит. Потом, сомневаясь, спрашивает у нее своим ровным, без перепадов, голосом: