– Замерза-аю!

– Держитесь, прошу вас, – совсем не по-военному, а как-то по-штатски, по-учительски прокричал Телятников, – очень прошу! Я сейчас чего-нибудь придумаю!

А что он мог придумать, сержант Телятников? Да ничего, собственно. Для того чтобы выпустить из оболочки газ, надо было добраться до механизма стравливания, а это ему не удастся. Проткнуть чем-нибудь острым перкаль? Можно, конечно, только проткнуть нечем – это раз, и два – это опасно: неизвестно, как поведет себя продырявленный аэростат.

Но еще опаснее – улететь куда-нибудь в Тьмутаракань на взбесившейся «колбасе». Или того хуже – сорваться и с воем унестись вниз, к промороженной земле… А в земле, кстати, начали проявляться весенние краски – то вдруг снег посвечивал облегченно, но косой слабенький свет этот невольно попадал в глаза, то неожиданно под самым аэростатом спящее дерево приходило в себя и, несмотря на мороз, встряхивало ветками так, что вся приставшая к сучьям и стволу пороша осыпалась без остатка, то вдруг появлялись яркие синие тени, – ну будто, в солнечную погоду, хотя солнца не было, – жили несколько минут и исчезали.

Это означало одно – скоро придет весна. А с весной тепло, светлое ощущение пробуждения, вызывающее тревожную радость… С фронта обязательно придут добрые вести, с ними и Телятников, и девчата его, обязательно ознакомятся в «Красной звезде», которую в девятый полк доставляли не три экземпляра, как в другие полки, а целых пять, – побитые немцы вскинутся и, проворно подхватив свои сапоги и ранцы, побегут домой… Дай-то бог, чтобы это произошло.

В преддверии весны никак не хотелось умирать.


Савелий получил из дома письмо, накарябанное матерью, в конце письма имелась короткая приписка, всего в несколько строк, начертанная аккуратными округлыми буквами, – это расстаралась соседская девчонка Нюрка, она успешно окончила семилетку и теперь помогала в колхозе, в бригаде, обслуживающей скотный двор.

Хотя, если честно, девчонке надо было бы учиться дальше… Но куда сейчас пойдешь учиться, когда кругом война? Кругом беда, а с нею полно всего сопутствующего – и холода, и голода, и смертей.

Нюрка, желая ободрить Савелия, писала, что «хорошие люди видели Вашего папеньку Тимофея Никитича, который был живой, здоровый и выглядел недурственно». Это была отличная новость, лучшая, пожалуй, из всех, что он получал из родной деревни в последний год.

Конечно, великая новость – то, что фрицев отогнали от Москвы, но эта новость, так сказать, государственного масштаба, а вот насчет папеньки – новость сугубо личная.

Нюрка же – девочка толковая, упрямая, умеющая видеть цель и достигать ее, она выберется из сельской ямы… Кто знает, может быть, журналисткой будет – вон какое складное дополнение она приладила к письму, ну будто золоченым перышком, выдранным из хвоста павлина писала… Хоть и отрекся Савелий официально от отца, а отец – это отец. Он – единственный, родной. Какие бы гадости ни заставляли о нем говорить и какие бы пакости ни велели писать.

При мысли об отце у Савелия всякий раз лицо делалось чужим, каким-то отвердевшим, в груди возникал холод: перед отцом он чувствовал себя не то, чтобы виноватым, нет, – сказать просто «виноватым» – значит, ничего не сказать.

Ему за отречение от отца надо отрубить руки – самые кисти, чтобы чувствовал свою вину до гробовой доски, – чувствовал и маялся.

Но за эту его вину должен ответить другой человек, – вспоминая его, Савелий крепко сжимал челюсти, на щеках вздувались твердые, как камни, желваки. Савелий продолжал готовиться к делу, которое задумал.