и мужской полигамии обсуждался не только устно, но и в печати. Летом 1893 года, находясь на каникулах в Нерехте, Лиза прочла в “Русском вестнике” статью популярного драматурга Петра Гнедича “Вопрос о единобрачии мужчин”, которая возмутила ее даже не содержанием, а цитатой из комедии “Перчатка” норвежского писателя Бьёрсона, где невеста возвращает жениху данное ему слово, потому что он знал до свадьбы других женщин. “И вот, вместо сочувствия несчастной невесте, – пишет Дьяконова, – отовсюду поднимаются вопли негодования, и сам жених на вопрос возмущенной девушки – решился бы он жениться на падшей до замужества – тоном оскорбленной добродетели читает ей же (!) нотацию, что всякий мужчина из его круга почел бы это за позор для себя… Им все можно, а женщинам они не прощают и еще считают позорным союз с подобной себе: они же ее развращают, и они же смеют отворачиваться от нее, делаясь впоследствии «образцовыми» мужьями и отцами семейств. Это везде! везде! и в России, и за границей! О, Боже мой, Боже мой! Точно что оторвалось у меня на сердце, я хотела плакать, но не могла”.

Какая буря эмоций! У Лизы еще нет жениха, которому можно было бы предъявить эти требования. За ней никто не ухаживает, в отличие от младшей сестры Вали…


Я сейчас раздевалась, чтобы лечь спать. Заплетая косу, я подошла к зеркалу, зажгла свечку. Рубашка нечаянно спустилась с одного плеча… Боже мой, какая жалкая, уродливая фигура! Худые детские плечи, выдавшиеся лопатки, вдавленная, слабо развитая грудь, тонкие как палки руки, огромные ноги неприличных для барышни размеров. Такова я на 20-м году моей жизни. Я чуть не плакала от отчаяния. За что я создана таким уродом? Почему у сестер красивые, прелестные плечи, шея, волосы, маленькие ножки, а у меня – ничего, ничего!.. И вот почему я никогда не думаю о мужчинах – влюбленный урод смешон и жалок… Как приятно жить с сознанием собственного безнадежного уродства… И мне хотелось разбить все зеркала в мире, чтобы не видеть в них своего отражения.


Ах, если бы она была “синим чулком”[12] или нигилисткой! Но для нигилистки она была слишком религиозна, а для “синего чулка” слишком честна в отношении самой себя. Например, она пишет, что не может “удержаться от удовольствия, которое доставляют надетые новые платья, шляпы”, и с интересом пробегает в газетах хроники моды. “А почему? Да потому, что я… все-таки женщина!”

Она чувствует, что ей не хватает любви: “Ведь никто и никогда не любил меня так, как могут любить других”. Она видит, что “никогда никому не нравилась”, и от этого ей “грустно”. “А зеркало безжалостно отражало мои обнаженные худые, тонкие руки, всю мою хрупкую, худощавую фигуру, мои длинные волосы и жалостную розовую физиономию”.

Современная феминистка, окажись она рядом с Лизой, в нескольких словах объяснила бы ей, в чем суть ее “глупой” проблемы. 1) Она не обязана никому нравиться, кроме самой себя или тех, кому она сама хочет понравиться по каким-то своим причинам. 2) Она никакой не “урод”, потому что само это понятие придумано мужчинами для сексуального порабощения женщин. 3) Если ей нравятся платья, шляпки и хроники моды, то мучиться по этому поводу не надо; в конце концов, она действительно женщина и имеет на это право.

Но такое простое уравнение не укладывалось в голове ярославской феминистки, в которой на равных правах поселились бабушки и Наполеон, Толстой и Иоанн Кронштадтский. И она идет сложным путем, чтобы объяснить самой себе и оправдать несправедливость, которой наградила ее природа. Она хватается за Толстого как за спасительную соломинку, здесь же, в Нерехте, где ее так возмутила статья Гнедича.