Однако про слабака-голландца ничего не сказал следователям Глухов. А вот о полете в Ленинград доложил подробно и в деталях.

«Сухощавый» во время его лекции все поглядывал на часы. То ли знак хотел подать Владимиру Алексеевичу, чтобы заканчивал, то ли спешил куда-то. Часы у Глухова отобрали при аресте, но по его ощущениям говорил он не меньше часа.

– Мистер Глухов, – нетерпеливо прервал его «итальянец», – давайте вернемся к делу. Как вы завербовали Джека Лоджина?

– А я вам битый час рассказываю о деле.

И он обратился к переводчику.

– Может, они не поняли, что я сказал? Вы переводили?

– Да, переводил.

– На какой язык?

– На голландский.

– А они знают голландский язык?

Переводчик растерянно оглядел следователей и пересказал им диалог.

«Сухощавый» побагровел.

– Отвечайте, Глухов, на заданный вопрос. Напоминаю, вы государственный преступник, обвиняетесь в шпионаже против Голландии.

– А меня уже осудил голландский суд?

– Пока нет.

– Ну вот, а вы меня уж записали в государственные преступники, господа следователи. Я протестую против произвола голландских властей и объявляю голодовку. Говорить отказываюсь.

В этот день на допрос его больше не вызывали.

За мужество и стойкость

Утром он отказался от завтрака, хотя зверски хотел есть. Чтобы заглушить голод, решил побить любимую чечетку.

Вообще, попав в тюрьму, в первый же день он поставил себе цель – бороться до конца. Тут сомнений не было. И все же, все же… Откуда-то неожиданно, помимо его воли, возникала та самая цыганка, которую он никогда не видел, а знал только по рассказу жены. Цыганка шептала на ухо про пять лет тюрьмы, и Владимир Алексеевич ловил себя на вопросе: что он будет делать здесь, в этих четырех стенах, все пять лет?

Полезли в голову обрывки из прочитанных некогда книг про то, как в тюрьме сидел Ленин, как он занимался физическими упражнениями. Ну, упражнения само собой, а вот чечетка?.. Надо попробовать…

Он увлекался танцами давно, а примерно год назад решил освоить чечетку. Времени там, на свободе, на ее освоение, откровенно говоря, оставалось немного. А тут бей хоть с утра до вечера, с перерывами на допросы.

Он стучал ботинками по бетонному полу камеры, а в голове, словно заезженная пластинка, крутился вопрос: «Что дальше?» Судя по всему, ни черта у «контриков» не было на него. Подозревать – подозревали, вот и схватили, авось расколем.

Расколоть не удалось. И не удастся.

Чечетка на голодный желудок шла плохо. Подкатывала тошнота, колотилось сердце. Он опустился на кровать. Скоро должны были прийти тюремщики и увести его на допрос. Что-то они сегодня придумают, какую гадость?

Однако ничего нового следователи придумать не смогли. Шли обычные вопросы про того же Лоджина, про вербовку…

Владимир Алексеевич все смотрел на «сухощавого» и пытался вспомнить, где он мог его видеть. На приеме в советском посольстве? Нет. Откуда там быть «сухощавому»? На встрече в министерстве транспорта? Ха, сам улыбнулся собственной неудачной шутке. Что там делать следователю-«контрику»? Выходит, негде им было пересечься. Тогда откуда такое чувство, якобы виделись, встречались. Наверное, ошибся… Но он редко ошибался: порукой тому свойство памяти – схватывать лица намертво.

И вдруг его осенило: «Старшина!.. Это же вылитый старшина Глущенко! Ну как же он мог забыть? Надень на “сухощавого” выцветшую фронтовую гимнастерку – и, что называется, одно лицо».

Да уж, если бы не старшина Глущенко, неизвестно, когда бы он попал на фронт. Может, так и отсиживался бы в запасной учебной эскадрилье. Не ожидал он тогда, что угодит в тыл. В девятом-то классе районный военком его отправил домой, а через год, в 1942-м, вспомнил, направил на авиационно-технические курсы усовершенствования имени К. Ворошилова. Назывались они ленинградскими, хотя квартировали под Магнитогорском в землянках. Сюда из города на Неве была эвакуирована авиационная техника, построены цеха. Тут и занимались курсанты, осваивали профессию авиационного техника.