Не отрывая глаз от огня, она шептала заговор, а когда становилось совсем невмочь, подносила оцепеневшую руку к огню, и боль отрезвляла ее, разрывала оковы ледяных чар.

– Впусти меня, ладушка моя ненаглядная! – умолял голос из темноты. – Холоден дом мой ныне, не живется мне там! Ведь здесь мы вместе с тобой жили, у этого огня грелись, за этим столом сидели, и все у нас было ладно! Я ли тебя не берег, не ласкал! Забыла меня, лебедушка моя белая! Почему отвернулась, горлинка моя сизая? Разве весело тебе одной – люди тебя сторонятся, родной сын забросил! Впусти меня, снова будем вдвоем жить, все у нас хорошо пойдет!

Угляна молчала, вцепившись в край лавки побелевшими пальцами. От звуков этого голоса на нее всегда сначала накатывала тоска, потом давящая усталость, потом начинало мутить, и что-то будто душило ее изнутри, так что все тело, каждую жилочку и косточку наполняла томительная тяжесть. Будто не хватает воздуха, словно тесно в собственном теле, как в крепких путах, отчего хотелось рваться, биться и кричать, бежать отсюда прочь, лишь бы это поскорее кончилось. Такое же чувство она испытывала возле Паморока и раньше, пока он еще был жив. Но теперь, когда он уже около двадцати лет ходил в мертвецах, это стало нестерпимым.

– Отвори! – Голос окреп и налился угрозой. – Все равно войду! Засов выломаю, избу по бревнышку размечу! – И что-то тяжелое ударилось в дверь, которая вдруг стала казаться очень тонкой и непрочной. – Доберусь до тебя! Найду, шею сверну, кровь выпью, косточки сгрызу! Ты моя! Моя!

Звериный рев сотрясал избушку от нижних венцов до крыши, и в нем слышался ненасытимый, дикий голод самой бездны. Бездна навалилась на Угляну, в глазах потемнело, в ушах поднялся шум, и она упала на пол лицом вниз, безотчетно прикрывая голову.

А когда очнулась, огонь в очаге давно погас, изба остыла, близилось утро. Но она была жива, хоть и изнурена ночной битвой. Ночной гость не сумел войти. Опять не сумел. И каждый раз ей казалось, что этот раз – последний, что на будущую весну или осень он непременно ворвется и погубит ее окончательно. И еще через год они уже вместе придут к порогу живых и будут рваться, требуя, чтобы их впустили…

Перебравшись на скамью, Угляна завернулась в несколько шкур – ее била дрожь – и забылась болезненным сном.

Но вот она проснулась, и теперь все прошедшее казалось дурным сном. Снаружи, над лесом, ярко светило весеннее солнце, воздух дышал первым теплом, мир был свеж, молод и будто вовсе не помнил о смерти. Она вышла и с наслаждением вдохнула весеннее тепло, запах свежей листвы; в груди что-то ожило и расправилось. Гнетущая тяжесть на сердце растаяла.

За деревьями уже пели десятки волчьих голосов. Вой нарастал, отражаясь от деревьев, вплетался в шум ельника. Вот за бурым стволом мелькнуло что-то серое, живое, и перед Угляной предстал вожак «зимних волков» – покрытый волчьей шкурой с высушенной мордой, закрывающей лицо. За ним появилось еще несколько таких же, потом еще, и вот уже поляна оказалась полна людей-волков и подростков с берестяными личинами.

– Здравствуй, Волчья Мать! – Пришедший первым поклонился Угляне. – Явились к тебе волки лесные, сыночки твои серые, да не с пустыми руками, а с подарочками! – Он махнул рукой, и побратимы поднесли и положили возле избы привязанную к жерди тушу косули, пару связок беличьих и лисьих шкур, резные, из лосиного рога гребешки и ложки. – Прими наши подарки и позволь нам шкуры сбросить, в белый свет вернуться!

– И вам здоровья подай Велес и Ярила, сынки мои лесные! – Угляна тоже поклонилась, украдкой потирая красные пятна ожогов на руках. – Закрыты ли пасти ваши, не будет ли от вас вреда добрым людям?