После душа мы втроем отправились в комнату Аадхьи. Она наточила ножницы и достала коробку, которую приготовила для волос. Для начала я отстригла край тонюсенькой прядки, держа ножницы как можно дальше от головы Лю – не стоит торопиться, когда держишь в руках незнакомый инструмент. Ничего ужасного не произошло, и я попробовала чуть выше, а потом сделала глубокий вдох и принялась резать быстро и решительно, прямо по разделительной линии у корней. Вручив длинную прядь Аадхье, я спросила у Лю:

– Все хорошо?

С ножницами все было в полном порядке, но я хотела дать ей передышку. Лю не плакала, но для нее это наверняка было мучительно.

– Хорошо, – ответила она, моргая, и к тому времени, когда я состригла половину волос, таки заплакала – почти беззвучно. Слезы текли по лицу Лю; одна, особенно большая, скатилась по щеке и упала на коленку.

Аадхья с тревогой взглянула на меня и сказала:

– Я и сама управлюсь. Отдохни, если хочешь.

Лю выглядела еще очень даже ничего: волосы у нее были такие густые, что резать приходилось слоями, начиная снизу. Никогда не угадаешь, не спятят ли ножницы внезапно; если Лю придется ходить по школе с выстриженной макушкой и длинным хвостом, любой человек, у которого она попросит ножницы, сдерет с нее три шкуры.

– Нет, – сказала Лю дрожащим, но очень настойчивым голосом.

Она была самой тихой из нас троих – даже Аадхья обычно сбрасывала пар, когда злилась, ну а если бы существовали олимпийские соревнования по гневу, я бы, несомненно, получила золото. Но Лю всегда вела себя спокойно и вдумчиво… непривычно было слышать в ее голосе резкие нотки.

Она и сама удивилась своей вспышке. Но, какие бы чувства ни испытывала Лю, ей не удавалось их полностью заглушить.

– Режь скорей, – твердо велела она.

– Ладно, – сказала я и защелкала ножницами, срезая волосы как можно ближе к коже.

Глянцевитые пряди пытались обвиться вокруг моих пальцев.

А потом все закончилось, и Лю, слегка дрожа, пощупала голову. Почти ничего не осталось, только неровный ежик. Она закрыла глаза и потерла череп руками, словно желая удостовериться, что все состригли. Потом она несколько раз глубоко вздохнула и сказала:

– Я не стриглась, с тех пор как поступила в школу. Мама не велела.

– Почему? – спросила Аадхья.

– Ну… – Лю помолчала. – Она сказала – тогда здесь все будут знать, что меня лучше не трогать.

Она была права. Щеголять длинными волосами в школе может только богатый и беззаботный член анклава – или малефицер.

Аадхья молча достала злаковый батончик из защищенного заклинанием ящика в столе. Лю помотала головой, но Аадхья сказала:

– Да ешь ты, блин.

И тогда Лю встала и протянула к нам руки. Я сообразила не сразу – три года почти полной социальной изоляции отучают от таких вещей – но они обе ждали, пока я не подошла к ним, и мы втроем некоторое время стояли обнявшись, и это было настоящее чудо. Чудо, в которое мне не верилось: я была не одна. Они спасали меня, а я их. Это было круче любого волшебства. Как будто наша дружба могла все исправить. Как будто весь мир мог стать другим.

Но нет. Я по-прежнему находилась в школе, и к чудесам здесь прилагается ценник.


Я смирилась со своим ужасным расписанием только ради возможности собирать ману по средам. Поскольку насчет прелести свободных вечеров я ошиблась, вы, возможно, подумаете, что ошиблась я и насчет четырех ужасных семинаров.

Нет.

Ни на валлийском, ни на протоиндоевропейском, ни на алгебре ни разу не оказалось больше пяти человек кряду. Занятия проходили в недрах лабиринта семинарских аудиторий, и слово «лабиринт» здесь – вовсе не метафора. Коридоры извиваются и растягиваются. Но даже эти три семинара тускнели по сравнению с продвинутым курсом санскрита, который оказался