Я кивнула, затем подошла ближе; до меня донесся слабый запах нафталина.
– Что с ними будет после выставки?
Меня поразила странная ностальгия. Такое же чувство я испытывала, просматривая альбом с вырезками своих первых восемнадцати лет жизни – тот, что начала моя мама, а Сьюзан закончила. Как и старые фотографии, эти платья являлись всего лишь слабой тенью бурной жизни, частью которой они когда-то были; застывшие напоминания о чем-то безвозвратно ушедшем.
Я отвернулась от них, ожидая ответа Арабеллы.
– Точно не знаю. Тетя Пенелопа старается утрясти этот вопрос. Она думает, что в одной из старых усадеб, которые теперь открыты для публики, могут заинтересоваться тем, чтобы принять их на хранение в качестве постоянной экспозиции. – Она одарила меня сияющей улыбкой. – Мне нужно бежать. А ты осмотрись и постарайся не истечь слюной. Ткани достаточно деликатные. И очень красивые.
Арабелла покинула меня, и я извлекла из рюкзака «Хассельблад», который мне подарила Сьюзан, когда я уезжала в колледж. Камера была старой, и ей не хватало современных технологий, но я все равно ее любила.
Я коснулась рукава твидового пиджака с толстым шалевым воротником, который выглядел скорее шелковым, чем шерстяным, и потерла его пальцами, наслаждаясь ощущением роскошной ткани. Я отпустила рукав, подняла камеру и принялась фотографировать наряды, равнодушно висящие на вешалках – они напоминали танцоров, ожидающих за сценой своего выхода.
Наконец, удовлетворенная, я присела и положила камеру в рюкзак. Когда я поднялась, отраженный от одной из вешалок свет привлек мое внимание. Я раздвинула несколько костюмов и обнаружила темно-зеленую бархатную сумочку в форме коробки, выглядывающую из-под шелковой подкладки женского пальто; с той же вешалки свисала золотистая цепочка.
В отличие от моих сестер Сары Фрэнсис и Нокси, меня не интересовали сумочки, но эта оказалась другой. Золототканые листья, казалось, росли прямо из бархата; ткань была немного мятой, но все еще мягкой. Пряжка из горного хрусталя – источник отражения, которое я увидела, – защелкивала крышку спереди. Я подняла сумку. Что-то в текстуре и выкройке золототканых листьев умоляло, чтобы я к ним прикоснулась. Сумочка, к моему удивлению, оказалась тяжелее, чем выглядела. Я коснулась пряжки, затем помедлила, чувствуя, что вторгаюсь в личную жизнь незнакомого человека. Мама учила меня другому.
Я отпустила сумочку, наблюдая, как она покачивается, снова ловя свет и будто подмигивая мне. В конце коридора открылась и захлопнулась дверь, после чего раздался перезвон собачьих бирок, провозгласивший приближение Лауры и собак. Я вышла из комнаты, почувствовав необходимость закрыть за собой дверь, словно желая защитить истории, витающие, словно моль, посреди старых тканей и внутри зеленой бархатной сумочки.
Глава 5
Лондон
февраль 1939 года
Ева сидела на мягкой скамье посреди хаоса из усеявших пол шелковых чулок, туфель и корсетов. Усталость после целого дня показов и беспощадных уколов во время подгонки нарядов для демонстрации весенней коллекции накрывала, и Ева с трудом держала глаза открытыми, пока ждала Прешес, чтобы вместе поехать домой на автобусе. Две модели, Одетта и Фрея, сидели на полу в своих пеньюарах, вытянув обнаженные ноги перед собой и разминая ступни.
– Ês-tu fatigué? [7] – спросила Ева Одетту.
Одетта весело улыбнулась.
– Oui. Très bien, Ева! У тебя произношение почти такое же хорошее, как и у меня.
– Merci beaucoup, – довольная собой, проговорила Ева.
Из-за своего острого слуха на акценты она решила проверить, распространятся ли ее таланты на изучение другого языка. Она выбрала французский не только из-за доступности носителя языка, но и потому, что благовоспитанных девочек обучали этому языку в школе. Все это было частью сочиняемого ею для только что созданной Евы жизненного опыта, истории, которая должна была стать чем-то бо́льшим, чем просто смена имени. Она не собиралась навсегда оставаться в моделях, но пока была твердо намерена изучить все, что могла, о манерах и поведении. Это должно было увезти ее как можно дальше от Йоркшира.