Вот и рядом с капитаном третьего ранга стоял такой чемодан, из самых небольших. Тогда, в шестьдесят первом, он уже не был для меня так притягателен, поскольку в моду вошли чешские пузатые портфели и чемоданы из толстой красноватой кожи, а черный лакированный как раз и остался провинциальным щеголям вроде флотского, наверняка добирающегося до столиц из Севастополя, фасоня по дороге белым кителем и лакированной балеткой (так тогда назывались маленькие чемоданы), – но все же я отметил про себя эту блестящую, хотя и старомодную роскошь.

Войдя в купе, я поздоровался, поставил портфель на вторую полку и сел рядом с моряком, ближе к двери, по другую сторону проклятого чемодана. Тут же поезд тронулся, сразу после станционных стрелок въехал на мост, прогрохотал по нему, и за окном начало темнеть, день будто остался в том городе, который я на время покидал.

Офицер вздохнул почему-то довольно горестно, но тут же и засмеялся, извинился перед соседкой, – которая ничего не ответила, глядя в темнеющее все быстрее окно, – расстегнул белый китель, под которым обнаружилась глубоко вырезанная майка-тельняшка, и произнес следующее:

– Люблю на паровозе ездить, не потонешь! Шучу. Поздравляю вас, дорогие товарищи, с нашим праздником! И предлагаю всем налить.

При этом он только улыбался и не сделал никакого движения, чтобы, допустим, действительно что-нибудь налить, да и нечего было наливать: на столике, кроме хорошо постиранной и накрахмаленной, слегка съехавшей под локтем нашей попутчицы салфетки, не было ничего.

Соседка, продолжая смотреть в окно (ну, не помню я ее лица, и вообще не помню, хоть убейте, полная – и все), спросила:

– А какой же у вас праздник, извиняюсь, конечно?

Но не успел моряк ответить, как я, будучи довольно сообразительным юношей, вспомнил и воскликнул:

– Ну, как же, конечно. С Днем Военно-морского флота вас, товарищ капитан третьего ранга! С праздником!

Затем я вскочил, причем, хотя вагон как раз в это время слегка качнуло, ловко, как мне показалось, избежал удара лбом о верхнюю полку, стащил с нее портфель и немедленно вынул оттуда сушки и три… нет, все же две бутылки «Праздроя». Моряк молча и строго установил пиво на столик, поближе к окну, так же молча развернул кулечек, чтобы удобнее было брать сушки, и, повернувшись, щелкнул замками чемодана. Я успел увидеть мыльницу из перламутровой пластмассы, никелированную коробку с кисточкой для бритья и какую-то незначительную одежду, но чемодан уже закрылся, а на столике, посередине, оказалась пол-литровая зеленоватая бутылка, налитая до верху горлышка прозрачной жидкостью, заткнутая свернутым газетным обрывком и обмотанная поверх него синей пластиковой изолентой, тогда еще только в военной промышленности появившейся, – прочие пользовались черной матерчатой. Дама тоже почему-то вздохнула, не вставая, низко наклонилась, вытащила из-под сиденья сумку, развязала носовой платок, которым были стянуты ручки, и, не разгибаясь, стала выкладывать на стол помидоры, огурцы, кусок жареной рыбы в газете, соль в спичечном коробке и половину высокого круглого белого хлеба, который в тех краях называется паляницей. Моряк, все так же молча, глянул на меня, но я уже и сам все понял: как младший я встал и отправился к проводнице за стаканами, которые она, вынув из стальных подстаканников (с выдавленными на них буквами МПС и изображениями локомотивов, здания МГУ на Ленинских горах и главного входа ВДНХ), без возражений мне и вручила.

Теперь, тридцать с лишним лет спустя, я иногда размышляю о том, как повернулась бы моя жизнь, не случись тогда в купе праздничного капитана третьего ранга со спиртом, сэкономленным его морячками на протирке приборов, наверное, или заартачься, как иногда бывает, проводница и не дай мне стаканов, или хотя бы соседка скажи: «А вам не много будет, я извиняюсь, конечно…» – когда морячок вбухал мне в стакан почти под край неразведенного, столько же, сколько и себе, предварительно, разумеется, со всей галантностью налив на палец – «Ой, мне ж хватит, хватит!» – даме… Или закашляйся я после первого глотка, опозорься, не допей… и все пошло бы по-другому, и не было бы ни бессонниц горестных, когда ни с того ни с сего вдруг взвоешь тихо, вожмешься мокрым лицом в подушку, понимая, что все идет к концу, и эта проклятая жизнь катится под уклон, и скоро уже исчерпается – хорошо, если инфарктом – отпущенное мне, а еще не все, не все было, и встаешь, тихо достаешь недопитое, тихо откручиваешь пробку, стакан искать лень, да и звякнешь еще нечаянно, так что прямо… Боже мой, Боже мой, за что Ты, Милосердный, послал мне все это – горький этот спирт спирта, сладкий этот спирт любви, огненный этот спирт жизни, и почему от пьянства болит печень, и почему от любви страдают те, кто не любит, а что же делать, что делать…