Александр Христофорович подавленно молчал. Что-то в глубине души мешало ему рассмеяться в лицо Мишелю и заявить: «Бред!» Собственный опыт подсказывал: в чем-то Орлов прав, ухватил что-то важное, близкое к истине…
– У него была вся пьеса сочинена от начала до конца, – продолжал арестант. – Неужели допускаешь мысль, он не продумал финала? Ангел каждому выбирал амплуа. Обо мне решил, что я с моими взглядами более подхожу в военные заговорщики, чем в адъютанты. Но, поверь, у меня не было повода для недовольства. И тогда он устроил мне головокружительную карьеру. За полтора года в генералы! Выпестовал сжигающее честолюбие, благо было что пестовать, и… выгнал. Указал на дверь.
Мишель до сих пор не мог говорить о случившемся без сильного волнения.
– Я крепился, держался. А он бил еще, еще. Загнал в дальний гарнизон, раздул следствие из-за копеечного дела с побитыми экзекуторами… Выпер в отставку. Куда мне было податься? Он все правильно рассчитал. Выстелил дорогу в тайное общество красным ковром.
Бенкендорф был потрясен извращенной логикой рассказчика. Но ведь правда, правда!
– Точно так же было у Ермолова, у Киселева, у Сержа Волконского. Было бы и у Воронцова. Но тот заартачился, чем вызвал особенное недовольство. Наш Ангел не любил, когда кто-то лез со своими ремарками в его пьесу. А Воронцов возьми да и предложи обсуждать освобождение крестьян. Ведь не ему было приказано! Получил по рукам. А ты?
– Что я? – не понял Бенкендорф.
– Кто тебе велел обнаруживать заговор четырьмя годами раньше? Сидел бы тихо. Не твоя роль. Тебя и наказали. Вместе с Васильчиковым. Более всего государь не терпел инициативы из публики. Вмешательства в его замысел.
– Ты говоришь страшные вещи.
– Я живу с этими вещами. И ты первый, кому их рассказываю. Потому что другие не поймут. И не поверят. А ты знаешь, что это правда, даже если малодушно зажмурил глаза. Наш Ангел сам вталкивал людей в заговор.
– Но зачем? – потрясенно протянул Бенкендорф.
– Давай-ка хлебнем чаю. – Мишель сел к столу, а гость, секунду подумав, достал из внутреннего кармана фляжку с коньяком и добавил в уже изрядно остывший кипяток.
– Лучше бы я ни о чем не спрашивал.
– Можем остановиться.
– Нет, пойдем до конца.
– О, ты храбрый адепт! – сухо рассмеялся заключенный. – Стучишь в дверь Провидения до тех пор, пока ее не выломаешь. Итак: зачем? Для меня самого это долгое время было загадкой. Я даже считал покойного немного тронутым. Ну, по наследству от Павла. Скажем, он воображал себя творцом особой вселенной – эдакой России, где все от сенокоса до поноса оживляется только по слову местного божества. Он точно знал, где чье место и кто на что способен. И, конечно, самодеятельность ожившей глины его раздражала. Он любил побеседовать с нашим историографом – божества иногда допускают к себе тех, кто живописует их труды, – слушал его неосмысленное лопотание, но сам был выше. И заметь, очень не любил Пушкина. Вдруг в его ойкумене заводится какой-то Сверчок за печкой, который своим стрекотанием нарушает общий хор.
– Я совсем не читал его стихов.
– Можешь не читать, – бросил Орлов. – Ты немец, и вряд ли поймешь всю глубину и прелесть. Но поверь, это другой творец, а два волка в одном овраге не водятся. Вернемся к нашему сумасбродному Ангелу. Он был привержен подробностям, мелочам, деталям. И не только в военной форме. Как отец, думал, что все может контролировать, за всем уследить…
– Это у них семейное, – протянул Бенкендорф, бросив взгляд в окно на лоскут Невы, за которым находился дворец.