Ослябя слышит только мерный топот и свист морозного ветра в ушах. Стрелы больше не нагоняют их. Ослябя оборачивается. Лицо горит, тело стонет от натуги, пальцы онемели, но погоня отстала. Отстала! Впереди, между заснеженных елок мелькает хвост Ручейка. Любутская дружина уходит от погони, взметая копытами коней тучи снежной пыли.
– Стой! – хрипит Ослябя, натягивая повод. – Стой, Ручеёк! Лаврентий, лови его! Держи!
Он спешился поодаль, не стал подъезжать к своим верхом на Севере, повел коня в поводу. А они встали в круг над телом Васятки. Лишь смертельно усталый Дубыня бухнулся в сугроб неподалеку. Лаврентий обнимал пятнистую морду Ручейка, приговаривал ласково:
– Терпи, сынка. Ах, буйная твоя головушка! Ах, горе! Терпи, терпи…
Схоронили Василия, как положено, на кладбище, на Верхотином погосте. Там нагнали они Ольгердово войско, там нашли едва живого от страха попа. Дубыня, глотая слезы, всю ночь читал над Василием псалтырь. Звонкие удары топоров и мотыг вторили его печальному голосу. Споро вырыли могилу, опустили на дно домовину[21], засыпали мёрзлой землей, водрузили крест. Шелом и тесак положили на могильный холмик. Постояли, головы склонив, да и разошлись.
Наступила ночь, но не принесла покоя.
– Андрей Васильевич, батюшка, где ты? – услышал Ослябя зов Дубыни. – Тяжело мне, ой тяжело! Нездоров я, смилостивься, отзовись! Дружина перепилась, горе заливали, да в заливе и потонули. Один я на ногах могу стоять, ходить, бродить, тебя искать…
В кромешной тьме зашуршали мерзлые ветки орешника, растекся в морозном воздухе перегарный дух. Дубыня был совсем рядом, но никак его, Ослябю, не находил.
– Здесь я, Егорка. Поверни башку на восход.
Раздался утробный сап, рыдание, и тяжелая фигура Егора Дубыни навалилась на Ослябев хребет.
– Больно! – Ослябя всхлипнул, задохнулся. – Отлезь с меня, удавишь!
– Не плачь, Андрей Васильевич, я тебе медку нёс. Да прости уж, не всё донес, часть отпил. На, пей, не плачь!
– Заплакал бы я, да невмочь. Убился бы, да грешно. Хоть бы ты, Дубыня, смилостивился. Хоть бы рассёк мне шею мечом. А что? Достойная смерть. Или не заслужил я, душегубец, достойной смерти?
– Андрей Васильевич, родимец…
– Видно, так мил я Богу, что каждого, кого полюблю, забирает в свои чертоги. Не хочу, не стану больше никого любить. Ах, Вася, Вася…
Дубыня молчал, растерянно почесывая в боку, шмыгая носом, постанывая. Русая борода его и брови, и ресницы были мокры от слёз.
– Не стану я тебя мечом рубить, – сказал он наконец. – Хороший ты человек, незлой, хотя и жестокий.
– Что в лагере? – Ослябя единым духом проглотил терпкий мёд, донесённый заботливым Дубыней.
– Под избы хворост нанесён. Ночь переночуют, утром запалят – и в дорогу. Пахарей в колодки, в полон. Ну, это тех, кто жив ещё.
– Что? Многих перебили?
– Перебили, да немногих, да по-божески, быстро, не глумясь. Верхогляд прибегал, о тебе дознавался. И Фёдор Балий… Этот просил пожаловать к Дмитрию Ольгердовичу на двор.
Войско двигалось медленно. Тащили немалый обоз: розвальни, волокуши, сани, гружённые добром. Гнали скот и колодников. Ольгерд со свитой стал во главе войска. Дмитрий Ольгердович с дружиной замыкал торжественное шествие от столицы княжества Московского к его дальним рубежам. С Дмитрием Брянским шли остатки любутской дружины. Шли с оглядкой – то отставали, то вновь нагоняли. Опасались, вдруг Митька надумает послать полки вдогонку? Однако зимник позади них оставался пуст.
Оборачиваясь, Ослябя видел только вытоптанный, изгвазданный испражнениями снег, следы кострищ да сверкающие в непролазной чащобе несытые волчьи очи. Конские трупы оставляли на съедение лесным хищникам, как и трупы пленников. Своих людей – болявых или пораненных, не вынесших дороги – хоронили. Шли, не таясь, от одного погоста к другому. Согревались кострами пожарищ. Что не годилось в добычу – и добро, и людей – всё предавали огню. Так двигалось Ольгердово войско: стон, плач, вой и треск пламени сопутствовали ему. По лесам окрест кружила ненасытная волчья орда, в небесах парили стаи разжиревших падальщиков.