Девять десятых моих читателей вообще не замечают, в той ли редакции дано стихотворение или в другой. От газеты, которая это напечатает, я получу в лучшем случае франков десять, независимо от того, в той ли редакции пойдут стихи или в другой. Для мира, стало быть, такое занятие – бессмыслица, какая-то игра, что-то смешное, какое-то даже сумасшествие, и возникает вопрос: зачем поэту устраивать себе столько хлопот из-за каких-то своих стишков и так тратить время?

И можно ответить, во-первых, так: хотя то, что делает в данном случае поэт, наверно, бесполезно, ибо маловероятно, что он сочинил как раз одно из тех очень немногих стихотворений, которые живут потом сто и пятьсот лет, – все же этот смешной человек делал нечто более безвредное, безобидное и желательное, чем то, что делает сегодня большинство людей. Он делал стихи, нанизывал на нитку слова, а не стрелял, не взрывал, не рассеивал газ, не производил боеприпасов, не топил судов и т. д. и т. д.

А можно ответить и по-другому: когда поэт так выискивает, расставляет и подбирает слова, находясь в мире, который завтра, возможно, будет разрушен, это в точности то же самое, что делают анемоны, примулы и другие цветочки, которые растут сейчас на всех лугах. Находясь в мире, который, может быть, завтра окутает ядовитый газ, они тщательно образуют свои листочки и чашечки, с пятью или четырьмя или семью лепестками, гладкими или зубчатыми, делают все точно и как можно красивее.

Рудольфу Якобу Хумму

[30.7.1940]

Дорогой господин Хумм!

[…] Кроме многих других качеств у Достоевского, как мало у кого в его веке, есть прежде всего одно качество – величие. Ведь он же не только вводит нас в муки и смуты, но и большей частью проводит через них, и – что немногие его читатели в сущности замечают – у него удивительно много юмора для проблематика и пророка; например, «Подросток» полон юмористических черт, «Идиот» – тоже.

Что господин Книттель разъезжает теперь с такой миссией, это ему, собственно, вполне к лицу.

Книгу Эмилии Бронте я читал когда-то в немецком переводе, и у меня осталось от нее сильное впечатление. С сестрами Бронте я при чтении не раз встречался, а недавно прочел и книгу о них, вышедшую у Рашера по-немецки, к сожалению, это ужасная ерунда, сентиментальный биографический роман самого дурного свойства, но есть там интересные факты и запоминающиеся иллюстрации (портреты и фотографии), старик-отец, в частности, выглядит в точности как персонаж из романа Эмилии. […]

Всего доброго Вам и Вашей книге, сердечный привет Вашей жене и дочери.

Эрнсту Моргенталеру

Монтаньола, 25.10.1940

Дорогой друг!

[…] Я считаю процесс разложения государственной морали и политики неудержимым и, безусловно веря в конец этого ада и в возвращение людей к терпимому виду человечности, политики и государства, отнюдь не думаю, что какая-либо нация, какой-либо уклад в мире застрахованы от катастрофы и надругательства. Ад тоталитарного государства – это фаза в ходе национализма, ад этот не будет длиться вечно, но прежде чем рухнет, уничтожит почти полностью то, во что мы верим и для чего, по-вашему, стоит жить. В такие времена это хорошая школа – в противовес слепому патриотизму иметь в своей жизни прямую связь с преследуемыми и бедствующими, например в форме брака с еврейкой; тогда переносишь все это свинство уже не слепо, и те, кто это выдержит, будут потом полезны.

Родина моей жены уже несколько месяцев занята большевиками. Ее двоюродный брат, который хотел перебраться из Румынии в эту область, предпочитая обрусение румынству, был в дороге убит румынами. Единственная сестра жены, теперь она под русской властью, не могла с начала оккупации до самых последних дней прислать нам письмо или открытку; заграничного паспорта, а значит, возможности увидеться с сестрой она уже никогда не получит. Теперь наконец пришла открытка, которую русские пропустили, она написана предельно дипломатично. Каждое слово выбрано так тщательно и каждое сообщение облечено в такую нейтральную форму, как то могло бы быть разве что в самом осторожном письме, провезенном, скажем, из германского концентрационного лагеря.