И тем не менее… Витрину, в которой раньше был выставлен слюногонный набор тортов и пирожных, замазали белой краской, но больше, как говорится, для вида, так что сквозь бледные полосы я разглядел опустошенный зал. Грязный потертый линолеум на полу. Потемневшие от жира лопасти вентиляторов. Они свисали с потолка, как винты сбитых самолетов. В пустом зале еще оставалось несколько столов, на них стояло шесть или семь перевернутых кверху ножками стульев – до боли знакомых стульев, обтянутых красной тканью. Но больше там не было ничего… ну разве что несколько сахарниц, небрежно сваленных в кучу в углу.
Я стоял там, у витрины, пытаясь хоть как-то осмыслить происходящее, но это было все равно что пытаться протащить широкий диван по узкому лестничному пролету. У меня в голове не укладывалось, как такое вообще возможно… Вся эта бурная жизнь, и блеск, и полуночный сумбур, когда что ни ночь, то какой-нибудь новый сюрприз – как это может исчезнуть? Так не бывает. Это даже и не ошибка, это просто кощунство. Для меня «Блондиз» был не просто кафешкой. Он был для меня как бы средоточием всех тех блестящих и утонченных противоречий, что таились в темном и безразличном сердце Лос-Анджелеса; иногда мне казалось, что «Блондиз» и есть тот Лос-Анджелес, который я знал на протяжении уже пятнадцати – двадцати лет, только в миниатюре. Где еще можно встретить гангстера, который завтракает в девять вечера за одним столиком со священником, или расфуфыреную девицу, всю увешанную бриллиантами, сидящую за стойкой рядом с каким-нибудь автослесарем, который забежал после смены выпить чашечку кофе? Я вдруг поймал себя на мысли о том безвременно почившем кубинском дирижере, но на этот раз я о нем думал со значительно большим сочувствием.
Вся эта блескуче-звездная жизнь Города Потерянных Ангелов – ты понял, браток? До тебя дошло?
На двери висела табличка: ЗАКРЫТО НА РЕМОНТ. СКОРО ОТКРОЕТСЯ. Но что-то слабо мне в это верилось. Пустые сахарницы, сваленные в углу, на мой скромный взгляд, не свидетельствуют о том, что ремонт идет полным ходом. Скорее уж, наоборот. Пеория был прав: «Блондиз» стал достоянием истории. Я развернулся и побрел восвояси, но теперь я шел медленно, с трудом переставляя ноги и держа голову прямо только неимоверным усилием воли. Когда я почти добрался до Фулвайдер-билдинг, где снимал офис уже столько лет – даже страшно подумать, сколько, – меня охватила странная уверенность, что ручки огромных двойных дверей будут обмотаны толстой буксирной цепью и заперты на амбарный замок. Стекло будет небрежно замазано белыми полосами, и на нем будет висеть табличка: ЗАКРЫТО НА РЕМОНТ. СКОРО ОТКРОЕТСЯ.
Чем ближе я подходил, тем сильнее меня заражала эта дикая мысль. Это было как наваждение; и даже то, что я видел, как в здание вошел Билл Таггл – дипломированный бухгалтер-ревизионист с четвертого этажа, а заодно и законченный алкоголик, – не сумело развеять его до конца. Но приходится верить своим глазам, и дойдя, наконец, до дома 2221, я не увидел там ни цепи, ни таблички, ни краски на стекле. Передо мной был все тот же Фулвайдер-билдинг. Я вошел в вестибюль, вдохнул все тот же знакомый запах – он напоминает мне розовые «печенюшки», которые кладут сейчас в писсуары в мужских туалетах, – и взглянул на все те же знакомые пальмы, которые свешивали свои листья на все те же поблекшие красные плитки пола.
Билл уже стоял в лифте № 2 рядом с Верноном Клейном, старейшим в мире лифтером. В своем поношенном красном костюме и смешной шляпе-таблетке, Вернон был похож на помесь коридорного из «Филлип Моррис» с макакой, которую прокрутили в промышленной стиральной машине. Он посмотрел на меня своими печальными собачьими глазами, что слезились от «Кэмела», прилипшего к его нижней губе и дымившегося прямо под носом. Странно, что его гляделки за столько лет не привыкли к дыму. Сколько я себя помню, я ни разу не видел Вернона без сигареты – неизменного «Кэмела» в уголке рта.