Удивительное это было время. Страна жила как бы в едином трудовом вдохновении: строилось первое в мире социалистическое государство, перекрывались реки, выращивались, судя по сводкам, неимоверные урожаи, будто из-под земли, возникали гигантские промышленные предприятия, человек вышел в космос, праздничные ликующие демонстрации омывали трибуны, мы всерьез гордились своим образом жизни – и казалось, еще усилие, еще один шаг, и мы теми же колоннами демонстрантов войдем в светлое завтра, и никто из перекрывающих, выращивающих и ликующих, ни один из гордящихся и демонстрирующих даже не подозревал, что надежно замурованное под мраморными глыбами Мавзолея, заложив руки за спину, выставив вперед клинышек рыжеватой бородки, частыми неистовыми шагами мерило заточение то, чему не было, вероятно, еще аналога в истории человечества. Мертвый холод, наверное, царил под сводами, и «энергия жизни», мгновенно впитываясь, не могла ни согреть его, ни по-настоящему оживить. Оно было смертью и омертвляло все, к чему прикасалось.
Вот почему, закончив чтение папки, я невольно, как Рабиков, посмотрел в сторону невидимого сейчас Мавзолея, а потом закрыл рамы, повернул оконные шпингалеты и старательно, как при затемнении, плотно задернул шторы.
Я не хотел оставлять ни одной щели в ночь, потому что мне действительно было страшно.
Герчик был со мной примерно с восемьдесят девятого года, с того самого времени, когда буря событий вымела меня из института в политику. Я прекрасно помню, как он у меня появился. Это было время надежд, время романтических ожиданий. Собирали первый съезд народных депутатов СССР, говорили о гласности и демократии, прошли первые выборы, и хотя это были еще очень своеобразные выборы – чего стоит одно назначение депутатов от общественных организаций, – тем не менее это были уже действительно свободные выборы и они пробудили от жизненной летаргии многих и многих. Это была эпоха овеществляющихся иллюзий. Моим главным политическим оппонентом выступал тогда некий секретарь райкома, и сенсацией стало, когда он с треском провалился уже в первом туре голосования. Угрожающе заколебалась вся система тотального гнета, оказалось, например, что можно уже не бояться всемогущего КГБ (разумеется, наивные представления, но очень уж обнадеживающие). С каждым днем все смелее писали об исторических преступлениях КПСС, о загубленных жизнях, об удручающем социальном эксперименте. Никогда еще у меня не было столько добровольных помощников. Люди приходили ниоткуда и готовы были работать бесплатно, круглые сутки. Помещение под штаб выборов предоставила нам редакция институтской многотиражки. Партком возражал, но мы явочным порядком заняли две скудные комнаты: натащили откуда-то стульев, приволокли чудо тогдашних времен – компьютер. Половина нашего института ходила сюда, чтобы поспорить. Вечно стоял крик, плавали клубы табачного дыма. И вот в этот крик, треск машинки, взрывное дребезжание телефона именно что ниоткуда, видимо, просто с улицы вошел юноша в джинсах и пузырящемся на локтях старом свитере, обозрел обстановку, напоминающую времена революции, резко кашлянул, тряхнул хипповатыми волосами и сказал, безошибочно угадав во мне старшего:
– Извините. Я хотел бы у вас работать…
Если бы он сказал, что хочет защищать демократию, я, скорее всего, отправил бы его восвояси. Дел было невпроворот, предложений помочь хватало, а мой опыт уже подсказывал, что нет дурака хуже энтузиаста. Проку от него никакого, а восторженного мычания, глупых разговоров – более чем достаточно. Однако слово «работать» меня озадачило. Я его обозрел снизу вверх, и увиденное, откровенно говоря, мне не понравилось. Отрастить дикие лохмы – слишком простой способ выделиться. Выделяться следует тем, что недоступно никому, кроме тебя. Что-то, однако, удержало меня от немедленно отказа, и я, внутренне усмехнувшись, посадил его за составление так называемых базисных списков.