…Как обворожителен был Дориан вчера вечером, когда они обедали вдвоём в клубе! В его ошеломлённом взоре и приоткрытых губах читались тревога и робкая радость, а в тени красных абажуров лицо казалось ещё розовее и ещё ярче выступала его дивная расцветающая красота. Говорить с этим мальчиком было всё равно что играть на редкостной скрипке. Он отзывался на каждое прикосновение, на малейшую дрожь смычка…
А как это увлекательно – проверять силу своего влияния на другого человека! Ничто не может с этим сравниться. Перелить свою душу в другого, дать ей побыть в нём; слышать отзвуки собственных мыслей, усиленные музыкой юности и страсти; передавать другому свой темперамент как тончайший флюид или своеобразный аромат, – это истинное наслаждение, самая большая радость, быть может, какая дана человеку в наш ограниченный и пошлый век с его грубо-чувственными утехами и грубо-примитивными стремлениями.
…К тому же этот мальчик, с которым он по столь счастливой случайности встретился в мастерской Бэзила, – замечательный тип… или, во всяком случае, из него можно сделать нечто замечательное. У него есть всё – обаяние, белоснежная чистота юности и красота, та красота, какую запечатлели в мраморе древние греки. Из него можно вылепить что угодно, сделать его титаном – или игрушкой. Как жаль, что такой красоте суждено увянуть!..
А Бэзил? Как психологически интересно то, что он говорил! Новая манера в живописи, новое восприятие действительности, неожиданно возникшее благодаря одному лишь присутствию человека, который об этом и не подозревает… Душа природы, обитавшая в дремучих лесах, бродившая в чистом поле, дотоле незримая и безгласная, вдруг, как дриада[15], явилась художнику без всякого страха, ибо его душе, давно её искавшей, дана та вдохновенная прозорливость, которой только и открываются дивные тайны; и простые формы, образы вещей обрели высокое совершенство и некий символический смысл, словно являя художнику иную, более совершенную форму, которая из смутной грёзы превратилась в реальность. Как это всё необычайно!
Нечто подобное бывало и в прошлые века. Платон, для которого мышление было искусством, первый задумался над этим чудом[16]. А Буонарроти?[17] Разве не выразил он его в своём цикле сонетов, высеченных в цветном мраморе? Но в наш век это удивительно…
И лорд Генри решил, что ему следует стать для Дориана Грея тем, чем Дориан, сам того не зная, стал для художника, создавшего его великолепный портрет. Он попытается покорить Дориана, – собственно, он уже наполовину этого достиг, – и душа чудесного юноши будет принадлежать ему. Как щедро одарила судьба это дитя Любви и Смерти!
Лорд Генри вдруг остановился и окинул взглядом соседние дома. Увидев, что он уже миновал дом своей тётушки и отошёл от него довольно далеко, он, посмеиваясь над собой, повернул обратно. Когда он вошёл в темноватую прихожую, дворецкий доложил ему, что все уже в столовой. Лорд Генри отдал одному из лакеев шляпу и трость и прошёл туда.
– Ты, как всегда, опаздываешь, Гарри! – воскликнула его тётушка, укоризненно качая головой.
Он извинился, тут же придумав какое-то объяснение, и, сев на свободный стул рядом с хозяйкой дома, обвёл глазами собравшихся гостей. С другого конца стола ему застенчиво кивнул Дориан, краснея от удовольствия. Напротив сидела герцогиня Харли, очень любимая всеми, кто её знал, дама в высшей степени кроткого и весёлого нрава и тех архитектурных пропорций, которые современные историки называют тучностью (когда речь идёт не о герцогинях!). Справа от герцогини сидел сэр Томас Бэрден, член парламента, радикал. В общественной жизни он был верным сторонником своего лидера, а в частной – сторонником хорошей кухни, то есть следовал общеизвестному мудрому правилу: «Выступай с либералами, а обедай с консерваторами». По левую руку герцогини занял место мистер Эрскин из Тредли, пожилой джентльмен, весьма культурный и приятный, но усвоивший себе дурную привычку всегда молчать в обществе, ибо, как он однажды объяснил леди Агате, ещё до тридцати лет высказал всё, что имел сказать.