«Вот отдадим этот дом мосье, если ты жалуешься, – говорил он, ухарски подмигивая. – Избавимся от него, если невыгодно». Она сразу обмирала, виновато улыбаясь, хныкала, напуганная кощунственным предложением; но через миг инстинктом крестьянки выравнивалась, снова начиная жаловаться, прибедняться. А Бюта, насвистывая, шибко всё постукивал да помахивал, талантливый, сильный, полнокровный завоеватель. Он бы сам хотел строить – как надо! Увы, рентабельность! Черным драконом реяла она и поедала его внутренности. Рентабельность (немедленная). По контракту, значительная сумма (10 %) полагалась – консьержке. Сухая, статная, восемьдесят лет, с орлиным носом и старинным кружевом морщин. Вначале жильцы безропотно выполняли это условие, пока не дознавались: она мать Бюта. Возмутительно: 10 % ему же идут, разве она консьержка, неизвестно где ютится, не убирает, как он ее, бедняжку, кормит, а ведь, шутка сказать, мать! И, по обыкновению, морально-религиозные соображения, переплетаясь с денежными, окончательно все путали и отравляли. Но Бюта умел мягко стелить: достаточно пятиминутного жизнерадостного воркования, чтобы всех опять утихомирить и даже ободрить. Моя дверь в самом конце коридора (запирая его). Рядом соседи. Справа живет чета с ребенком. Он (перекошенная морда) работает где-то на бойне; она тяжелая (мясом) самка лет тридцати пяти: последние годы чего-то. Ждала только знака, чтобы повиснуть на шее. Когда я сходил в общую уборную, она часто сбегала следом, мочилась, шумела, смеясь, приглашая и меня этому посмеяться. Ее девочка долгие месяцы болела коклюшем; было мучительно слушать постоянно эти спазматические, петушиные «кэнты» за перегородкою; взаперти, в тесном, детском одиночестве, она часто начинала хныкать. “Tu t’arrêtes, veux-tu t’arrêter…”[20] – яростно пресекала мать попытку в самом зародыше. Даже когда дочь падала, ударялась, ей запрещали плакать. Иногда, возвращаясь, я заставал ее у окна. Обмотанная, укутанная, щурилась на свет и тихо-тихо напевала: бим, бам, бом… Изредка к ним приходил гость: часу в 11-м дня. Вряд ли в нем было что-нибудь сексуально притягательное, но так велика жажда, необходимость, наконец, согрешить! Дверь в коридор отворяли, и соседка слева под разными предлогами старалась выманить к себе ребенка. Им предстояло заняться какими-то своими делами – при распахнутых дверях (алиби). По многим причинам это казалось трудным. К тому же девочка росла необыкновенно догадливою и упорно защищала интересы отца: старалась прорваться назад в комнату (хотя в другие часы просилась к соседке), покрикивала из коридора на мать, нервничала и возбужденно смеялась.

А к вечеру приходил муж: тяжелый, похотливый, грубый. Девочка юлила вокруг отца, мать собирала обед: звякали вилки, стаканы. Они ели, пили, беседовали. Иногда вспыхивала ссора, он что-то ломал, бил жену, а та, сильная, хищная, защищалась: передвигалась по комнате, все время говоря – много и скоро, убежденно опровергая. И голос ее звучал так, что одинаково располагал к зачатию и к убийству. Оба хитрые, злые, норовящие как можно больше взять, поменьше давая (а брали они черепки!). Вторая соседка (левая), скромненькая, смирная, простоватая блондинка, доброжелательная и тихая. Вдруг, под влиянием ли «той» или самостоятельно (в одиночестве, дожидаясь мужа с работы), она неожиданно свершила свой цикл: раздалась, отяжелела, как самка, что готова рожать, начала кидать по сторонам бесстыжие взгляды (вряд ли понимая их значение). От нечего делать целыми днями завивалась. Они открыли парикмахера, который брал поштучно (за каждый локон отдельно); сделав у него два-три крупных, центральных, она остальные закручивала при помощи бесчисленных папильоток, отчего вскоре совершенно уподобилась болонке. Ежеминутно совала голову наружу, выглядывала (в коридор, в окно), часто (в отсутствии мужа) лезла ко мне за спичками. В противоположном конце, у лестницы (она здесь открытая, со двора), жила чета Руссо – наша аристократия: квартира из двух комнат. На дверях – огромная, медная дощечка, предмет гордости. Молодая Руссо проводила целые часы у этого четырехугольника – терла, не жалея сил, доводя его до бессмысленного блеска. Ее расставленные, голые ноги нерожавшей пружинили, легко неся безупречное тело, и казались райскою приманкою для жившего внизу кондуктора, сексуального маниака: он мог простоять целую вечность, задрав вверх свое рыхлое, ртутное лицо. Она производила впечатление королевски надменной, гордой благодаря своей классической красоте и чрезвычайной глупости. Пять-десять лет пройдет, ее постигнет обычная участь, но пока, на улице, она неизменно вызывала страдальческие вздохи у стариков, сеяла поллюционные видения среди мальчиков. Муж ее бледный, узкогрудый, чахлый. Ближе к нам, сюда, комната бабки Руссо. Семидесятилетняя, с длинными, седыми кудрями; белое лицо и яркие, синие глаза. Бабка с внуками – в ссоре. Предполагалось, что у нее деньги. По этой ли причине, по другой ли, внуки ее ублажали всячески. Старуха же считала их корыстолюбивыми лицемерами, недвусмысленно попрекала, а в конце перестала даже отвечать на поклоны. Чета кротко переносила ее немилость и капризы (даже умножила знаки почтения), что еще больше гневило старую. Умная, живучая, она все продолжала работать: десятилетиями (сверх полувека) в ее комнате неуклонно стучала машина. Она строчила какие-то ремешки, части дамских сумочек и туфель – все для того же заказчика. Благодаря внукам переехала сюда с насиженного места. Напрасно. Раньше жила в старом доме возле работодателя. Детки уговорили: будем рядом (ведь возраст преклонный), и атмосфера, зелень. А там по довоенному контракту платила гроши; что в этом электричестве, только глаза линяют, да и шпионов не имела за спиною. У машины, возле ног, на полу, – ведро с несколькими бутылками (летом плавают куски льда). Лимонад, виши