А за городом, под серебряным лезвием луны, размеренно шевелится лесистая гряда, будто штабель бревен под безжалостным, безмолвным и сияющим диском пилорамы. За зданием фермерской ассоциации дикий плющ ищет опору цепкими слепыми пальцами. Мирно гниют доски построек консервного завода. Соленый ветер с океана выдувает жизнь из поршней, шестеренок, проводов, трансмиссии… Из дверей «Коряги» появляется маленькая, пухленькая, будто плюшевая пышечка, семенит по тротуару Главной улицы мелкими, сердитыми шажками. Вечерний туман капельками повисает на ее ресницах, уличные огни индевеют в ее черных кудрях. В бешенстве она проходит мимо знакомцев, не глядя по сторонам. Ее округлые, сдобные плечики передернуты негодованием. Ее ротик – суровая клякса малинового варенья. Она хранит эту гримасу разъяренной нравственности, пока не скрывается от Главной улицы за углом Шейхелем-стрит. Там она останавливается у своего легкового «студебеккера» и дает наконец выход гневу:

– У-у-у! – С протяжным вздохом и звуком, напоминающим кремовый шлепок торта о физиономию, она оседает на блестящее росинками крыло машины…

Ее зовут Симона, она француженка. В сорок пятом вышла замуж за десантника и перебралась в Орегон, будто сойдя со страниц Мопассана. Она не видела супруга с тех пор, как он семь лет назад десантировался из ее жизни, на прощанье не крикнув даже «ура!», оставив заложенную машину, стиральную машину с непогашенным кредитом и пятерых детей, за которых до сих пор не рассчитались с роддомом. Немного опечаленная мужской ненадежностью, она все же сумела удержаться на поверхности благодаря природной плавучести и аппетитности своего округлого тела, которое без предрассудков укладывала под одно одеяло с тем или иным лесорубом-меценатом. Не корысти ради, конечно, – она была благочестивой католичкой и убежденной аматеркой, – но исключительно по любви, и только по любви; однако не отказываться же от добровольных пожертвований богу любви, в пределах разумного? И столь обворожительна была эта сладкая пышка горькой судьбы, и столь сознательны были ее благодетели, что через семь лет стиральная машина была оплачена вчистую, автомобиль оплачен почти, а дети избавлены от необходимости каждый божий месяц объяснять бухгалтерии роддома, почему не могут родиться обратно. И почему-то, несмотря на все ее успехи, никому из городских обывателей, даже не из числа ее клиентуры, не приходило в голову счесть подобный ее промысел хоть немного предосудительным. Вопреки расхожим слухам, маленькие городки не столь уж подвержены мании первыми бросать камень. Вдруг хорошего человека покалечишь? В маленьких городках здравый смысл зачастую перевешивает соображения нравственности. Женщины Ваконды говорили:

– Симона – лапушка каких поискать, и плевать, что иностранка. – Потому что в борделях Куз-Бея брали по десять долларов за раз, по двадцать пять за ночь.

А мужчины отзывались так:

– Симона – хорошая, чистая девочка. – Потому что Куз-Бей славился самым чесоточным и шанкровитым мужским населением во всем штате.

– Может, она и не святая, – признавали женщины, – но уж точно не Индианка Дженни!

Так и жила Симона, во грехе, да не в обиде. Когда же раздавались голоса осуждения, мужчины и женщины единой стеной вставали на ее защиту.

– Она чудесная мать! – говорили женщины.

– Она попала в неслабую передрягу, – говорили мужчины, – и лично я всегда готов посодействовать ей в беде.

И содействовали – истово и регулярно. Движимые одною лишь филантропией. Официально же она добывала средства к существованию, работая кухаркой по вызову. Что ж, это