и дикой надеждой, что случившееся однажды грянет снова!

И никаких других мыслишек о причинах жениной верности не заплывало в безмятежную гавань стариковской самоуверенности. Невзирая на все намеки и сплетни, он ничем не объяснял ее четырнадцатилетнего прозябания в этом мире древесины, кроме как упорной преданностью чистой памяти и дикой надежде. И даже потом, когда она заявила, что собирается на время покинуть Орегон, чтоб отдать Лиланда в приличную школу на Востоке, щит его тщеславия не получил ни единой царапины.

– Это она о малыше печется, – объяснял Генри. – О малом. Кашель у него какой-то нехороший, а тутошние врачи в полных непонятках. Может, астма. Док думает, что лучше перебраться в местечко посуше, – так тому и быть. Но уж она-то, губы не раскатывайте, сама не своя от разлуки со своим ненаглядным старичком: плачется, мечется что ни день… – Он сунул в кисет бурые пальцы, придирчиво осмотрел щепоть табаку. – Уж так извелась из-за этой разлуки – у меня у самого сердце разрывается. – Разместив табак между десной и нижней губой, он, ухмыляясь, окинул компанию быстрым взглядом. – Да уж, ребята, кому-то дано, кому-то нет.

(По-прежнему плача, она склоняется, дотрагивается пальцем до моей распухшей губы, а затем внезапно запрокидывает голову, и ее взгляд снова падает на тарелку. Будто наконец-то на нее снизошло некое озарение. Дичь какая. Она прекратила плакать вдруг, будто обрубило, и затряслась, точно северным ветром ужаленная. Вот медленно откладывает книгу, тянет руки и берется за тарелку; я знаю, снять ее нельзя: тарелка приколочена парой двухдюймовых гвоздей. Безуспешно. Затем она коротко, звонко хмыкает и глядит на тарелку, по-птичьи склонив голову:

– Вот если бы ты зашел в мою комнату – и я отправила бы Лиланда в детскую, – как думаешь: она еще будет на тебя влиять? – Я отвожу глаза и мямлю что-то, мол, не понял, куда она клонит. Она награждает меня этакой отчаянной, загнанной ухмылкой и берет за мизинец, словно я совсем невесомый и меня можно поднять вот так, за пальчик. – То есть перейти в соседнюю комнату, в обитель моего мира, где ни ты не будешь видеть ее, ни она не будет видеть тебя, – как думаешь, тогда сможешь? – Я смотрю на нее все так же тупо и спрашиваю: смогу что? Она лишь кивает на тарелку и все улыбается мне. Потом говорит: – А ты никогда не интересовался, что это за уродство висит над твоей кроватью уже шестнадцать лет? – И все тянет меня за мизинец. – И не думал о том, какое одиночество может оно породить? – (Я мотаю головой.) – Что ж, просто зайди в соседнюю комнату – и я объясню тебе. – (А я, помнится, думаю: «Господи, она ведь и вправду подкинет меня за пальчик…»)

– Ты не усекаешь. – Мозгляк, запинаясь, крикнул Генри, когда тот шагал уже к дверям салуна. – Генри, ты ведь не усекаешь! Ты не думаешь, что… – неохотно, словно извиняясь, будто его, ради блага старого друга конечно, вынудили задать этот мучительный вопрос, – …что ее отъезд… как-то связан с уходом Хэнка в армию? В смысле, она решила уехать как раз тогда, когда он решил туда завербоваться?

Генри остановился, почесал нос:

– Может быть, Мозгляк. Почем знать… – Одернул куртку, вжикнул молнией до подбородка и поддернул воротник. – Разве что она объявила о своем отъезде за несколько дней до того, как Хэнк только лишь заикнулся о своем желании пойти в армию. – Он пронзил Мозгляка победоносным взглядом и хлестнул ухмылкой, похожей на туго натянутый трос. – Ладно, покеда, черномазые!

(А в соседней комнате, помнится, я подумал: она права насчет тарелки. Приятно убежать от взгляда этого богомерзкого страшилища. Но я обнаружил, что просто оказаться в другой комнате – еще не значит убежать от него. На самом деле именно там, в соседней комнате, когда она рассказала мне, что думает о воздействии той штуки на меня, я тарелку-то по-настоящему и увидел. Даже сквозь сосновую стену я видел ее – желтую мазню, красные буквы – и все, что скрывалось под желтым и красным, яснее, чем когда-либо прежде. Но к тому времени, когда я заметил ее, было поздно ее не замечать. И точно так же, когда я уразумел, к чему приведет прогулочка в соседнюю комнату – а тогда-то вся карусель и завертелась, – было уже малешко не остановиться.)