А правил всем этим мертвым балом маленький сморщенный старичок с маленькими сморщенными глазами.

Василий Васильевич кивнул – то ли Женьке, то ли старичку на портрете, – представляя – то ли Женьку этому старичку, то ли старичка Женьке:

– Знакомьтесь.

Старичок выглядывал из своей бороды, словно чья-нибудь голова из парилки в бане на Усачева. Он молчал, и Женька молчал.

– Дарвин, – сказал Василий Васильевич. – Это он обезьяну, – Василий Васильевич кивнул в глубину угла, где сидело что-то сгорбленное и мохнатое с облезлым бутафорским бананом, зажатым в кривой клешне, – превратил в человека. – Василий Васильевич показал на деревянную раму со скелетом деревенского дурачка. – Идемте.

И снова они пробирались какими-то гулкими переходами, упирались в темные тупики, возвращались, топтались на месте, снова шуршала карта и скрипела сухая кожа на подбородке, когда Василий Васильевич, задумавшись, скреб ее своей пятерней.

Наконец хлопнула последняя дверь. Зажмурившись от яркого света, Женька сделал шаг за директором. Когда он открыл глаза, то первое, что увидел, – стоптанные рыжие башмаки, стоящие на полу у стены.

16

По Садовой ехал трамвай. Медленно плыли по сторонам дома, медленно облетали деревья в садиках и медленно, как большие улитки, гуляли над крышами облака и тучки.

За прозрачным стеклом кабины, убаюканный вагонным теплом, дремал вагоновожатый.

Он дремал, трамвай ему не мешал, ехал себе и ехал по наезженной колее маршрута; вагон был пустой и сонный; на остановках, когда хлюпала резина дверей, люди тихо входили и выходили: без песен, без мордобоя, что бывают в дни больших праздников и в веселые часы пик.

У выхода, в глубине вагона, чах над медью старик-кондуктор. По паспорту он был Николаем Дмитриевичем, но иначе как просто Дмитрии его в народе не называли.

Дмитрии сидел, скучая. Молчал, отрывал билетики, сонно выкрикивал остановки, опять отрывал билетики, опять сидел и молчал. И так – от кольца до кольца.

На кольце выпивал он чаю – всегда покрепче и обязательно с колотым сахарком. Для этого держал он при себе щипчики в футляре из-под вторых очков.

Где-то за Апраксиным, у Сенной, трамвай тряхнуло, впрочем привычно, и Дмитрии, тоже привычно, погладил свой кошель с медяками. В вагоне все было тихо. Дмитрии поднял глаза, пробежал глазами по пассажирам и вздрогнул, словно увидел лешего.

Чуть ли не перед ним, напротив, нога на ногу, как ни в чем не бывало, у окна сидел БЕЗБИЛЕТНЫЙ.

Дмитричу стало жарко. Старею, подумал он и вытер вспотевший лоб.

Такого с ним еще не бывало. Двадцать лет служил на маршруте, а безбилетных не допускал ни разу. И не допустит, пока стоит советская власть.

Он набрал в себя трамвайного воздуха и сказал, приподнимаясь на локте:

– Гражданин! Который расселись! А платить, я извиняюсь, кто будет?

– Пушкин, – ответил тот, даже не повернувшись.

Дмитричу стало холодно. Он уставился на безбилетного пассажира, поедая его глазами. А тот сидел себе как сидел, только рот теперь сложил трубочкой.

И человек-то был вроде обыкновенный: плащ защитного цвета, нос, глаза, две ноздри – пройдешь мимо такого и не заметишь.

Вот только его багаж, два его чемодана, что застыли по-бульдожьи у ног хозяина, ничего хорошего для здоровья не обещали.

Дмитрии набрался духу, чтобы сказать безбилетному все, что он о нем думает, а тот и сам уже скосил на Дмитрича бойкий глаз и начал, даже не поздоровавшись:

– А что, нравится так вот?

Дмитрии от неожиданности не понял и на всякий случай спросил:

– Так – это то есть как?

– В смысле – билетики отрывать.