– Что тут поделаешь? Бить-то бабу нельзя…

И как только он закончил рассказ, я увидел в углу уничтоженную картину Стеллы. Я не знал, что тут сказать. Просто уселся там в своих галошах, с них целая лужа натекла. Зазвонил телефон, и это, вот совпадение, был Фрэнк. Де ему все рассказал. Я поверить не мог, когда Де добавил, что подруга Хильдегард вообще-то замужем за скульптором, – то есть это не просто уборщица, которая увидела черное пятно на стене и давай оттирать его мочалкой. Де положил трубку и сказал, что Фрэнк пообещал ему нарисовать такую же, но этим его было не утешить – Де знал: точно такую же нарисовать невозможно.

И тут позвонили в дверь, и это был Ирвин, робко протягивающий картину Мазервелла:

– Может, мы отдадим тебе вот это и еще добавим немного денег?

Де велел ему катиться к черту.

***

Однажды мы с Де обедали в «21». Я постоянно, словно ребенок, упрашивал его рассказать о художниках, которых он знал, а в тот вечер он описывал мне «лучшую выставку», на которой ему довелось побывать. В середине 50-х Джаспер Джонс позвонил Де и очень официально пригласил его отобедать «в любой день начиная со среды». Де и его жена – третья, кажется, на тот момент – были с Джаспером в таких отношениях, что могли позвонить друг другу и запросто поинтересоваться: «А сегодня что делаешь?», так что формулировка «в любой день начиная со среды» была чем-то из ряда вон, небывалая формальность. («Джаспер был замкнутым, да, но не настолько», – пояснил Де.) Когда день настал, Де с супругой направились к дому на Перл-стрит, где жили Джаспер и Боб. В те дни Перл-стрит была до того узенькая, что припаркуй там кто-нибудь машину, другим было уже не проехать. На чердаке у Джаспера обычно все было в краске и прочих материалах, он там работал, но в ту конкретную среду, по словам Де, на чердаке было девственно чисто, и следа от их повседневной жизни не осталось, только на стенах висели все его ранние работы – большой «Американский флаг», первые «Мишени», первые «Цифры». (Мне даже представить страшно, как же это смотрелось.)

– Я был сражен, – рассказывал Де. – Бывает, ощущаешь себя внутри таким… я только потом сформулировал – опустошенным, разбитым. Подумать только, были люди, которые смеялись поначалу над этими работами, как смеялись и над Раушенбергом!

Я часто спрашивал себя, зачем те, кто смеется над необычным и новым в искусстве, вообще связывают с ним, искусством, свою жизнь. И ведь таких на арт-сцене полным-полно…

***

Де говорил, что нет ничего сложнее дружбы с художниками, творчество которых не уважаешь:

– Надо расставаться, потому что слишком тяжело смотреть на их работы и про себя усмехаться.

Так что Де уважал всех, с кем дружил. Однажды на его вечеринке я услышал, как он сказал кому-то по телефону:

– Нет, мне не все равно, потому что я не согласен с его политикой.

Кто-то хотел привести Эдлая Стивенсона[2].

***

Как-то мы сидели в «21» (помню, передо мной лежал National Enquirer – я увлекался талидомидовыми историями[3]) и говорили об искусстве за пределами города – об уличной выставке Класа Олденбурга и Джима Дайна в галерее Джадсона, о пляжных коллажах того же Олденбурга в коллективной выставке Марты Джексон, о первой демонстрации серии «Великая американская обнаженная» Тома Вессельмана в галерее «Танагра», – а у меня из головы не шел тот показ, что устроил себе Джаспер в собственном лофте. Де был близким другом и Джаспера, и Боба, поэтому я понадеялся, что он, возможно, объяснит мне то, что мне так хотелось понять: отчего они меня не любили? При каждой встрече меня попросту отбривали. Так что как только официант принес бренди, я задал свой вопрос, а Де ответил: