Мы позволили себе такую пространную цитату, потому что в ней нашло отражение понимание Виноградовым, тонким лингвистом, сложного, обоюдостороннего взаимодействия между языком и внеязыковой реальностью.
Едва ли можно сказать, что виноградовская программа исторической лексикологии стала руководством к действию для российских лингвистов последующих поколений[3]. Отчасти близкий Гумбольдту взгляд на соотношение языка и мысли, языка и культуры реализовался скорее в многочисленных исследованиях концептов, концептосферы, языковой картины мира и когнитивных констант, приписываемых к той или иной культуре и, как утверждается с большей или меньшей категоричностью, ее определяющих[4]. К общей оценке этого направления как своего рода симптома определенного типа исторического воображения мы вернемся ниже; в целом же надо заметить, что некритическое принятие мысли о языковой детерминированности культуры в сочетании с произвольным подбором материала создает предпосылки для появления легковесных и не слишком содержательных работ. Причину этого можно усмотреть в непродуманности философских оснований этого подхода: если культура определяется языком, чем же тогда определяется различие между языковыми картинами мира? Гумбольдт полагал, что в основе лежит «дух народа», но сегодня нас подобный романтический идеализм устроить, конечно, не может. Да и вообще трудно поверить в самодовлеющую силу языка; речь скорее следует вести о двунаправленном взаимодействии: язык несомненно играет роль в структурировании мышления и восприятия, но и мышление и восприятие явно воздействуют на язык, заставляя его приспосабливаться к своим нуждам и запросам[5].
Например, в основных европейских языках слово, обозначающее аппарат политически организованной публичной власти в стране, а также страну в целом с подобным аппаратом, восходит к лат. status ‘состояние, положение’ (state, état, Staat, stato, estado), а в русском языке общепринятый коррелят образован первоначально от наименования носителя власти: государство < государь. Означает ли это, что склонность носителей русского языка к авторитарным и централизованным формам власти запрограммирована многовековым развитием языка? К такой логике иной раз склоняются исследователи, между тем, как мы увидим в следующем разделе, внимательный анализ, предпринятый историками понятий, подводит к совсем другим заключениям. Наивный этимологизм оказывается несостоятельным и по причинам более общего порядка. Во-первых, неясно, как понимать такого рода суждение о власти языка над сознанием – как утверждение, что политическая судьба страны определяется случайностями языковой мотивации или что, напротив, за этими случайностями стоит некая провиденциальная сила, наподобие «духа языка» или «духа народа»? В любом случае вывод не будет слишком содержательным. Во-вторых, язык, как мы знаем, располагает не только наличным словарем, но и возможностями выработки новых терминов. Отсутствие политической философии, связанных с ней аффективных и поведенческих установок, относительно более позднее появление определенных публицистических жанров и культурных институтов сыграли, очевидно, гораздо более серьезную роль в истории российской государственности, чем никем не доказанное воздействие внутренней формы одного из терминов.
В этом смысле исследовательская программа, намеченная когда-то В. В. Виноградовым, кажется гораздо более сбалансированной. Ученый подчеркивал взаимозависимость языка, мышления и реальности: язык воздействует на мышление, на восприятие реальности, но и то, что происходит в реальной жизни и воспринимается человеком, воздействует на язык. Трудности выстраивания и отстаивания самостоятельной теоретической концепции в современной Виноградову интеллектуальной среде, несомненно, были главным препятствием реализации этой программы; тем не менее ученый продолжал заниматься историей отдельных слов, и его заметки, ныне собранные в одном томе [Виноградов 1999], содержат богатейший эмпирический материал. К задаче обоснования исторической семантики как области гуманитарного знания российская наука вернулась лишь в начале 2000‐х годов, и это было ответом на вызовы иного научного направления – немецкой истории понятий.