И затем снова пошел запах, наверное, так пахнет рождение. Вывернутое тело. Превращающееся тело.
– Папа умер, Либ, – сказал Даррен, и вся его боль, все оправдание за то, что случилось в городе, – все было в его голосе, в том, как начал срываться его голос.
– А он – нет, – показала на меня Либби. Даррен бросил взгляд на меня, затем вернулся к Либби. – Мы просто не можем больше делать того, чего хотим, – сказала она, почти не разжимая зубов. – Пока не…
Я сжал кулак, готовый броситься прочь, спрятаться. Я знал, где ручей Деда.
– Пока что? – сказал Даррен.
– Пока то, – ответила Либби, высказав остальное глазами, на том языке, которого я еще не понимал.
Даррен уставился на нее, стиснув челюсти и играя желваками, глаза его пожелтели – или просто в них отразился свет утреннего солнца. Только вот небо было все еще облачным. Как раз в тот момент, когда он метнул взгляд этих опасных новых глаз на Либби, она ударила его по щеке так, что его голова дернулась в сторону.
Она еще выпустила когти – не из-под ногтей, как я думал, но из костяшек пальцев прямо над ногтями. Я даже не заметил, как это вышло.
Мои глаза делали моментальные снимки каждого момента того, что делала ее рука.
Кусок нижней губы Даррена отлетел с его рта и шлепнулся ему на грудь, нижняя часть его носа чуть съехала в сторону, отсеченная от верхней части.
Его глаза не двинулись.
Пальцы его ног тоже вытянулись, становясь волчьими.
– Нет! – крикнула Либби, шагнула вперед и врезала ему коленом по яйцам так, что он аж поднялся на цыпочки.
Даррен упал вперед, свернулся, нагой, на мягком глинистом известняке, дрожа кожей, и Либби стояла над ним, тяжело дыша, все еще рыча, волчьи мышцы под ее кожей красиво напрягались, ее когти блестели черным, и непререкаемым тоном она говорила ему, что его пьяным дням конец, что теперь ему вести грузовик, он понял?
– Ради Джесс, – сказала она ему под конец – мою мать, Джессику, назвали в честь ее матери – и вытерла глаза тыльной стороной руки, на кратчайший миг на внутренней части ее запястья сверкнул черным коготь, но совсем ненадолго, чтобы иметь значение.
Но это имело значение. Для меня.
Из-за этого мир вокруг нас пошел трещинами, формируясь в новый облик. В тот миг мы стояли внутри него, как в пузыре, и этот пузырь схлопывался.
За десять минут мы забили багажник «Эль Камино» картонными коробками и мешками. Дом Деда сгорел до цементного основания, и мы все трое забились в салон «Эль Камино», чтобы как можно дальше уехать за эту ночь от мертвого копа.
Но.
В этот момент все события повернули в одну конкретную сторону.
Из-за этого когтя на внутренней части запястья моей тетки я снова слышал моего Деда.
Это была одна из первых историй, которую он мне рассказал, прямо перед тем, как Даррен снова вернулся в город, чтобы держать Рыжего подальше от Либби. Его левый глаз, похоже, в то время уже давил на его мозг.
История была о рудиментарном пальце.
И ни одна из историй Деда не была враньем. Теперь я это знал. Просто правда там была иной.
Он раскрывал мне тайны с тех пор, как у меня начало хватать усидчивости, чтобы слушать.
У собак, говорил он, рудиментарный палец бесполезен, это просто наследие тех времен, когда они были волками, утверждал Дед.
Рудиментарные пальцы – это про рождение, про то, чтобы родиться.
Точно так же, как птенцам нужен клюв, чтобы проклюнуться, или как змеенышам нужен острый нос, чтобы пробиться сквозь оболочку яйца, так и щенкам верфольфов нужны рудиментарные пальцы. Это из-за их человеческой половины. Поскольку если волчья голова скроена так, чтобы скользить по родовому каналу, человеческая голова – все щенки во время родов меняются от волка к человеку и обратно – слишком большая и массивная по сравнению с ней. И женские части тела матери для этого не приспособлены. Можно вырезать щенка из чрева, как они пытались сделать с Бабушкой, но нужен кто-то понимающий, что делать. Если нет ножа или кого-нибудь, кто может его держать, а мать – человек, не волк, –