. Депрессия, как и любовь, оперирует банальностями. Трудно говорить о ней, не впадая в риторику слащавых поп-песенок. Человек переживает ее так живо, что сама мысль о том, что эти переживания знакомы и другим, кажется совершенно невероятной. Самое достоверное художественное описание срыва принадлежит перу Эмили Дикинсон[43]:

Мозг следовал похоронам,
Толпа участников раздалась:
Вперед, назад, и здесь, и там
Шли, и сознанье разрывалось.
Потом, когда все сели дружно,
Как барабаны разом —
Так била, так долбила служба —
Оцепенеет разум.
Затем я слышу: ящик снят —
От скрипа боль прошла
Сквозь душу – шествие, звонят,
Звонят колокола.
И небо, словно колокол,
И ухом – все живое,
Одна лежу, отколота,
Осколок от покоя.
Распался разум, вместе с ним
Вниз понеслась, падение,
Углы, удар, удар о Мир,
Удар и связь потеряна[44].

Сравнительно мало написано о том, насколько абсурдны срывы. Из чувства собственного достоинства или из желания придать достоинство страданиям других, этот факт часто упускают из виду. Однако когда вы в депрессии, вам это совершенно очевидно. Минуты депрессии равны годам, там действует какое-то искусственное понятие о времени. Я помню, как, окоченев, лежал в кровати, плача от страха пойти в душ и в то же время ясно понимая, что душ совсем не опасен. Я мысленно проделал каждый шаг: вот я поворачиваюсь на бок и спускаю с кровати ноги, встаю, иду в ванную, открываю дверь ванной, подхожу к крану, пускаю воду, встаю под струю, намыливаюсь, ополаскиваюсь, выхожу из-под душа, вытираюсь, возвращаюсь в кровать. Двенадцать простых действий, которые казались мне столь же непреодолимыми, как остановки на крестном пути. Умом я понимал, что принять душ совсем не трудно, что годами я принимал душ каждый день и делал это так быстро и не задумываясь, что и говорить тут не о чем. Я знал, что эти двенадцать действий очень просты. Я даже понимал, что могу попросить кого-нибудь помочь мне. На несколько минут эта мысль принесла облегчение. Кто-то другой откроет дверь в ванную. Я знал, что, возможно, смогу проделать два или три действия, и я, напрягаясь из последних сил, садился, поворачивался и спускал ноги на пол. А затем чувствовал себя совершенно изможденным и испуганным, сворачивался в клубок и ложился лицом вниз, а ноги так и оставались на полу. Иногда я вновь начинал плакать, даже не из-за того, что я не мог сделать простых вещей, а из-за того, что эта моя неспособность казалась мне верхом идиотизма. Во всем мире люди принимают душ. Почему, ну почему я не могу быть одним из них? И тогда я начинал думать, что все эти люди к тому же имеют семьи, работу, банковские счета и паспорта, что они строят планы на ужин, и заботят их реальные проблемы, например рак, или голодная смерть их детей, или одиночество, или неудача, а я имею по сравнению с ними так мало проблем, вот только я не могу перевернуться на спину, пока через несколько часов мой отец или кто-то из друзей не придет и не поможет мне закинуть ноги обратно на кровать. К этому моменту мысль о душе начинала казаться глупой и нереалистичной, а если удавалось подтянуть ноги, я возвращался в безопасность своей кровати и чувствовал себя нелепым. Иногда, в спокойные минуты, я сам смеялся над этой нелепостью и над своей способностью понимать собственную нелепость, и, я думаю, это помогало мне справляться. Где-то на задворках сознания звучал голос, спокойный и ясный, он говорил: «Не будь плаксой, не драматизируй. Сними одежду, надень пижаму, ложись в кровать; утром встань, оденься и начни делать все, что от тебя требуется». Я все время слышал этот голос, похожий на мамин. И наступала грусть, и страшное одиночество, и я остро чувствовал свою утрату. «Разве кто-нибудь – не то что самый модный деятель культуры, а вообще кто-нибудь, ну, например, мой дантист – беспокоится, что я выпала из жизни, – писала в исповедальном эссе о своей депрессии Дафна Меркин. – Наденут ли люди траур, если я не вернусь, не займу вновь своего места?»