И приходится моему отцу, полсыну Нильсенов, возвращаться в отчий дом через кладбище. Он идет между матерью и старым пастором, толкая перед собой коляску со мной, по натоптанной тропинке через весь остров, мимо вышки. За нами, с Кручиной в первых рядах, тянутся все, кто не хочет выпустить Арнольда Нильсена из поля зрения. Служка выбегает из часовни и показывает нужную могилу, если так можно назвать покосившийся, крашенный белой краской крест, воткнутый в неподатливую землю среди сорняков у каменной ограды. На доске выведены два имени: Аврора и Эверт Нильсены. Отец опускается на колени, снимает перчатки и складывает руки. Старый пастор преклоняет колени, и даже он, повидавший за годы служения почти все, содрогается при взгляде на развороченную руку Арнольда. – Смерть и крестины, – шепчет пастор. – Ты приехал на горе и на радость. – Отец не слышит. Он смотрит на два имени, написанные одной рукой. Потом поднимается, спрашивает: – Они умерли вместе? – Кручина тут как тут. – Аврора отошла в конце зимы сорок шестого, – говорит он. – А Эверт догнал ее на Троицу. Земля как раз оттаяла, чтоб принять их обоих. – Арнольд Нильсен кивает. – Мы следуем за теми, кого любим, – говорит он и заливается слезами. Кручина опустил глаза, он рассматривает в отдельности каждый палец, которого недостает на Арнольдовой руке. – Никто не мог найти тебя, чтобы сообщить, – говорит он. Арнольд уже повернулся к служке. Его он узнал тоже, это один из тех мальчишек, с которыми они косили траву в тот день, когда коса оказалась непомерно высокой, а обрыв слишком крутым, мальчишка еще потешался над ним громче всех. – Я хочу поставить своим родителям достойный памятник, – говорит он громко, чтоб все услышали, и натягивает перчатку с деревянными пальцами. – Мне нужен саркофаг размером не меньше, чем самые большие плиты на погосте. Я хочу, чтоб его наполнили речным песком, а их имена выбили в мраморе! – Служка кивает. И все кивают. Так и должно быть. Колесо хочет отдать родителям сыновний долг. Порыв ветра проносится средь могил. Он выдирает цветы, и они ложатся на надгробия колышущимися букетами. – Такой мавзолей, он дорогонько встанет, – замечает служка. – Да хоть сколько! – кричит отец. – Счет перешлете Арнольду Нильсену, в Осло! – Народ начинает мало-помалу расходиться с кладбища, но нехотя, ноги не несут их, покуда они не выяснят, где собрался квартировать Арнольд Нильсен: заночует ли он за ради отпущения грехов вместе со старым пастором в Доме рыбака или все-таки в этом загадочном коробе, стоящем на пристани, у него там что, вагон на колесах с занавесками на окнах? Проникнувшись моментом, даже Кручина в первый и последний раз изменяет своей привычке говорить гадости. – Вы можете остановиться у меня! – говорит он во всю мощь своего голоса. Остальные тоже не желают отставать. Колесо с семьей может пожить у каждого из них! Арнольд Нильсен берет мать за руку, он тронут, он удручен и растроган одновременно. – Нет, дорогие мои! Мы остановимся у себя! – говорит он и оказывается в круге тишины, люди стоят, глядя под ноги, они качают головами, а потом медленно разбредаются восвояси.

Это суббота. Вечереет, но вечером светло как днем и страшно ветрено. Утром меня в новой церкви окрестит Старый пастор. Меня нарекут именем Барнум. Отец ведет нас назад, дорогой, хоженой-перехоженой столько раз, что он не сбился бы с пути и с закрытыми глазами, единственно появились телеграфные столбы, в которые можно ткнуться ненароком, если идти только на запах вывяленной, усохшей до хребта рыбы, которую снимут с сушил и отошлют на юг, прежде чем затрещат костры Иванова дня, но вонь никуда не денется и потом, как не проходит боль в его оторванных пальцах. Рядом с рыбхозяйством они сворачивают на тропку вдоль низкого берега. У Арнольда Нильсена стискивает сердце. Здесь давно никто не ходил. Они оставляют коляску у покосившейся калитки, и мать несет меня дальше на руках. На правом ботинке отлетел каблук, она не подает виду. Негде спрятаться от ветра. Отец тащит за собой чемодан. – Почему не могут сделать чемоданы на колесиках? – бурчит он. Мать не слышит. У нее в ушах ветер и крики неуемных птиц, они падают с неба и пишут круги так близко над ними, что углы крыльев чиркают ее по лицу. Она ступает в ямку и оставляет там второй каблук. У нее два желания: убежать и расплакаться, но она не делает ни того ни другого. Куда бежать-то на этом острове Рёст? Нет, ей дорога с Арнольдом Нильсеном домой к нему. А он остановился. Поодаль на низком валуне притулился домишко. Вернее, развалины, чтоб не сказать – воспоминание о бывшем доме. Они подходят ближе. Трава разрослась буйно и привольно. Окна разбиты. Дверь хлопает на ветру. Какая-то челюсть на крыльце. Арнольд Нильсен ставит чемодан, мнется. Потом догадывается: собака. Жаба. Они входят внутрь. Матери приходится пригнуться. Она озирается. На печи стоит кофейник. Часы свалились. Арнольд поднимает их и снова вешает на тот крюк, что его отец вбил в одно из бревен, которые они вылавливали из прибоя. Стрелки отлепляются и повисают острием к цифре «шесть», под которой за тусклым стеклом валяется муха. Отец поднимает стул. Подбирает какие-то черепки и не знает, куда их девать. – Но ночевать мы здесь не будем? – шепчет мать. – Все устроится, – отвечает отец. – Все будет хорошо. – С этими словами он выходит во двор, отыскивает за домом косу, наводит ее и принимается резать траву. Мать стоит в дверях со мной на руках и наблюдает за этим мужчиной, Арнольдом Нильсеном, который в черном костюме и кожаных перчатках косит траву, косит как одержимый, точно это вопрос жизни и смерти, хотя с длинной косой управляться ему по-прежнему несподручно, но он не сдается, и мать не встревает, пусть он и поганит свой завтрашний крестинный костюм, и она думает, наверно, что его не узнать и что вообще она его не знает, но этот вечер она проживает вчуже, не он. Арнольд Нильсен знай себе вжикает по траве ржавой косой, он запыхался, он то смеется, то плачет, но вот весь пятачок выкошен, острижен, и отец притаскивает из тайника сухие обрывки сетей, увязывает жухлую траву, и зеленое солнце превращается в желтое.