Что касается второй модели «мягкой силы», основанной на модели governmentality, то она строится на совершенно другой логике, а именно на возможности управления на расстоянии процессами, протекающими в странах – объектах «мягкой силы». В этом смысле governmentality – как способ трансграничного трансфера знаний и управленческих технологий – является неотъемлемой частью механизмов глобализации и, более конкретно, «глобального управления» [Weidner, 2009, p. 390]. Принципиальным при этом остается ключевое положение Мишеля Фуко о том, что стратегическая цель governmentality – расширение спектра возможностей вовлеченных в нее социальных и профессиональных акторов, а значит – расширение пространства свободы. Именно «мягкие» технологии корректирующего воздействия на страны-объекты – в виде системы стимулов, создания совместных информационных и аналитических площадок, применения рейтинговых приемов и т.д. – делают governmentality эффективным способом содействия развитию на основе определенного нормативного порядка. Как уже говорилось, именно так действует ЕС, в том числе в рамках программы «Восточное партнерство», реализуя – при самом активном участии европейских эпистемологических сообществ – модель либеральной «нормативной силы».
Соответственно, специфика governmentality как формы мягкой силы состоит в создании условий не для геополитического доминирования посредством навязывания определенного способа действий, а для возможности сделать рациональный выбор в максимально свободных для этого условиях и нести за этот выбор ответственность. Как и любой тип «мягкой силы», governmentality – через передачу экспертного знания, разработку стандартов и механизмов оценки проектов, индикаторов развития и пр. – прежде всего формирует и инвестирует в среду, в рамках которой могли быть реализованы либеральные принципы «надлежащего управления» (good governance) [Joseph, 2009, p. 416].
Исходя из упомянутого в начале статьи «лингвистического поворота», можно резюмировать, что смысл взаимодействия государства и эпистемологических сообществ состоит в возникновении «гетерогенных дискурсивных зон» [Widder, 2004, p. 416], в которых формируются политические и управленческие практики и модальности власти. Роль мозговых центров и научно-аналитических институтов при этом состоит в выработке повестки дня и в контроле за ней [Gallarotti, 2011, p. 29]. Иными словами, экспертиза в качестве своей основной функции производит «дискурсивные структуры легитимации» [O'Mahony, 2010, p. 65] определенного нормативного порядка, либерального или консервативного.
При этом было бы значительным упрощением сводить роль тех или иных школ внутри политико-академического комплекса к обслуживанию меняющихся идеологических потребностей элитных групп [Shakleyina, Bogaturov, 2004, p. 38]. Их система идейных предпочтений может меняться в течение одного политического цикла от неолиберальной стратегии встраивания в глобально доминирующие структуры до атаки на них с консервативных антизападных позиций, в чем можно найти подтверждение обозначенной выше гипотезе о государстве как институте, который присваивает и управляет когнитивными и эпистемологическими ресурсами (идеями, концепциями, стратегиями), но не производит их.
Возвращаясь к исходным теоретическим положениям моего анализа, можно утверждать, что для обеих моделей коммуникации между «знанием» и «властью» ключевым компонентом является социальное конструирование признания и легитимации экспертного знания в процессе сложных взаимодействий между ними [Cross, 2013, p. 159]. В первом случае объектом легитимации становятся идеологемы, которые циркулируют на рынке политических идей и которые можно использовать для строительства «мостов» с академическими сообществами других стран, придерживающихся аналогичных или схожих позиций. Во втором случае легитимируются технические нормы и управленческие практики, не лишенные нормативного фундамента, но переносящие акцент на постполитические компоненты властных отношений. Это – две параллельные реальности, которые многое объясняют в неспособности России и Европы говорить на одном языке.