Так же обстояло дело и с супругами Лонги из «Отеля деи Дучи». Проще всего вернуться и сказать: «Вчера вечером я хотел вам сказать, что я младший сын Альдо Донати. Помните моего отца, хранителя герцогского дворца?» Даже дряблое лицо синьоры после первого потрясения расплылось бы в улыбке. И затем: «Вы не помните Марту? Что с Мартой?»
Но всякий, кто, как я, возвращается из прошлого, должен оставаться безымянным. Одному и втайне мне, возможно, и удастся разобраться в его хитросплетениях – но только одному и втайне.
Второй раз за этот день я прошел мимо герцогского дворца и, свернув налево, вскоре оказался на виа деи Соньи. Мне хотелось взглянуть на наш старый дом при свете дня. Снег здесь, как и везде в Руффано, растаял, и солнце, наверное, все утро заливало дом – окна второго этажа были распахнуты. Когда-то там была спальня наших родителей: в раннем детстве – мое святилище, позднее – комната, которую надо избегать.
Кто-то играл на рояле. В наше время рояля в доме не было. Казалось, играет профессионал. Из окна лился стремительный каскад звуков. В нем было что-то знакомое, возможно слышанное мною по радио или, скорее, из музыкальных классов Туринского университета, когда я спешил мимо них на лекции. Мои губы подхватили немного веселую, немного грустную мелодию – мелодию вне возраста, вне времени. Дебюсси. Да, Дебюсси. Порядком заигранная «Арабеска», но в мастерском исполнении.
Я стоял под стеной и слушал. Мелодия лилась, ширилась, затем перешла в другую тональность, звучание стало более торжественным; но вот вновь повторился полетный каскад, все выше, выше, уверенно, радостно и, наконец, нисходящая гамма, замирающая, тающая. Казалось, она говорит: все кончено, больше никогда. Невинность юности, радость детства, прыжок из кровати навстречу новому дню… все прошло, пыл пропал, рвение угасло. Повторение этой фразы – не более чем напоминание, эхо былого – того, что так быстро проходит, что невозможно ни удержать, ни вернуть…
Музыка оборвалась на последних тактах. Я услышал звонок телефона. Наверное, игравший, кто бы он ни был, пошел снять трубку. Окно закрылось, все стихло.
Телефон стоял в холле, и если моя мать была наверху, то, подбежав к нему, она снимала трубку, едва переводя дух. Возможно, человек, игравший на рояле, тоже бегом спустился в холл. Мой взгляд остановился на дереве, ветви которого шатром раскинулись над маленьким садом. Где-то в их гуще до сих пор прячется резиновый мячик; я очень им дорожил, но однажды закинул на дерево, да так и не отыскал. Там ли он сейчас? При этой мысли мне стало немного обидно, и я почувствовал острую антипатию к нынешнему владельцу моего дома. Он вправе бродить по комнатам, открывать и закрывать окна, отвечать на телефонные звонки. А я всего лишь посторонний, разглядывающий чужие стены.
Вновь зазвучал рояль. Теперь это был «Прелюд» Шопена, скорбный, страстный. После телефонного звонка настроение игравшего изменилось, нервы дали волю мрачной меланхолии. Но все это не имело ко мне никакого отношения.
Пройдя до конца виа деи Соньи, я вышел на виа 8 Сеттембре и остановился перед университетом. Казалось, я вступил в иное время. Повсюду бурлила молодость: юноши и девушки группами выходили из аудиторий; они разговаривали, смеялись, рассаживались по мотороллерам. К старым зданиям, издавна известным под названием Учебный дом, были пристроены новые флигели, окна сияли не только свежей краской, но и несвойственной им прежде жизнью. На противоположной стороне улицы тоже высились новые постройки; здания, венчавшие вершину холма, – возможно, новая библиотека – еще только подводились под крышу. Университет был уже не тем осыпающимся, полинявшим гнездом учености, каким я его запомнил с детских лет. Суровая аскетичность была изгнана. Теперь в нем правила бал молодость, с ее великолепным презрением ко всему обветшалому и потрепанному. Во всю мощь ревели транзисторы.