– Дайте срок… Придет время… – шепчет Гастон, расставляя на столике чашки и раскладывая приборы. Завтрак. Один рогалик. Даже без масла. А фарфора, серебра, салфеток, как если бы дитя ело три перемены блюд. Скупердяи! Даже кофе «спитой» – трижды переваренный с понедельника. Разве так жил император? Разве так он приказывал содержать сына? – Короля Луи Восемнадцатого не любят в народе. Толстяк. Увалень. Не может вскарабкаться на лошадь. Оскорбление нации. Такого французы не простят. Дома знают, что у императора есть сын…

– Был, – машинально поправил Франц. – Поосторожнее. Даже крысы в стенах с ушами.

– Есть, – упрямо повторил инвалид. – Вы сами знаете мою правду. Сами с ней согласны. Пробьет час, и вы решитесь. Кровь возьмет свое.

Юноша бросил на камердинера быстрый взгляд голубых водянистых глаз. Слова старого солдата поднимали в его душе волну ненависти ко всему окружающему. Волну надежды. Жажду славы и перемен. Рукой подать до границы, и его встретит Дева Марианна, Прекрасная Франция, так долго верившая в сказку о вечном возвращении – о приходе к ней молодого, полного сил монарха, способного своей кровью оросить корни древа Свободы и, как галльский петушок, подставить свое тонкое юношеское горло под серповидный нож. Дева Марианна возлюбит его и снова, как тридцать лет назад, наденет красный от крови фригийский колпак…

– Кто это? – Франц указывал в окно. – Вон-вон, вышел из-за лип и идет к дверям?

Судя по тому, что человек уверенно двигался к боковому входу, не крутил головой, ища привратника, а по-свойски сам хватался за ручку двери, он был в Шенбрунне постоянным гостем. Или считал себя хозяином. Слишком твердо и горделиво двигался, как не подобает слуге. Даже слуге короны.

– Меттерних.

Камердинер и принц разом назвали ненавистного канцлера[5]. Долговязая фигура в синем сюртуке со звездой скрылась внутри.

– Зачем он пожаловал? И нанесет ли нам визит? – обеспокоился Гастон.

Франц сжал рот в одну линию, так что от пухлой оттопыренной габсбургской губы не осталось и следа.

– Сердце мне подсказывает, что это не будет визит вежливости.

* * *

За день до этого. Вена

Нарядные пары поднимались по лестнице, отражаясь в собранных из разных кусочков зеркалах. Целиковые стекла так дороги, а роскошь ничуть не страдает от бережливости! Главное, чтобы начищенные медные ручки сияли, как золотые. Гипсовые статуи были отполированы до мраморного блеска. А дерево паркетов слегка благоухало медом, хотя натерли его пчелиным воском.

Дом-сундучок, дом-клад, когда-то принадлежавший канцлеру времен императрицы Марии-Терезии – великому Кауницу. На его внучке был женат Меттерних, унаследовав сначала сокровища, а потом и чин. Бедная Антония, спокойная, некрасивая, уверенная в себе и в муже, никогда не мешала ему искать легкокрылых удовольствий на стороне. Лишь однажды она по-настоящему взревновала. К этой русской, княгине Ливен[6]. Как он мог? Неверность тела – одно. Уход души – другое. В дни конгрессов[7] Клеменс покинул ее навсегда – в беседах и письмах отныне царила иная страсть. Этой измены Антония не простила до гробовой доски.

Теперь под ее портретом вдовец-канцлер встречал гостей об руку с третьей будущей супругой. Такова уж его судьба – сводить доверившихся женщин в гроб. Несчастная мать, не вынеся позора второго брака сына – слишком низкого происхождения оказалась нареченная, – преставилась через несколько дней. Жена-босоножка в родах, все шептала, будто ее преследовал призрак старухи…

Следующая хозяйка дома, несносная Мелания Зичи, которую в свете называли Моли, дочь венгерского магната, воспитанная в Вене, держалась крайне свободно, точно и будущий муж, и кресла уже принадлежали ей. Самодовольство светилось на ее квадратном окладистом лице с тонким носом и крошечным детским ротиком. Несмотря на свою тяжеловесность и широкую талию, Моли вскружила не одну голову. Но ее собственную кудрявую головку унес с собой в качестве трофея сердцеед Клеменс. По суетному, полному довольства взгляду красавицы становилось ясно, что она не готова, хотя бы внешне, разделить скорбь дома Меттернихов. Чему хозяин в глубине души был несказанно рад.