Но на этой дороге, когда возвращался из школы, ему было спокойно, он не спешил, смотрел даже не по сторонам, а просто вокруг, и все видимое было единым, переливающимся и радостным. С верхней точки поля видны были дальние деревни, блестели под солнцем крыши, он переводил взгляд на свой дом, почти полностью открывшийся, и чувствовал, что дорога покидает его и остается сзади, дожидаясь вместе с ним завтрашнего дня.
И на пороге, пока вытаскивал руки из лямок ранца, выбирал место на полу для ботинок, уже возникало волнение, он пробегал в дальнюю комнату, косясь на зеркало, словно хотел проверить, совпадает ли отражение со странным ожиданием, которое растворилось во всем доме, в крестовинах окон, во всех предметах, в словах родителей. Они спрашивали о школе, он отвечал, не умея ни сказать, ни почувствовать до конца неуловимое перемещение слов, неудержимых на своих местах. Смысл сказанного сразу менялся, и он никак не мог примирить свои молчаливые слова с ними же, произнесенными.
Но потом начиналась обыкновенная череда занятий – переодевание, еда, работа; он делал все быстро, подгоняя себя, чтобы не приостановиться в пустом времени.
Ему нравилось ходить за водой, когда солнце уже начинало садиться. Отец запрещал наливать полные ведра, но он все-таки наливал чуть выше рубчиков, нес, стараясь ни разу не остановиться за всю дорогу от колодца до дома. И когда шел еще раз к колодцу, смотрел прямо на солнце – оно уже было неярким, нижним краем касалось лип на краю улицы, и в этом вечернем свете улица замирала, накапливала к ночи тишину.
Перед тем как уснуть, он всегда подолгу лежал с открытыми глазами, зная уже, что сон не придет, пока прошедший день не затихнет в нем, не расстанется с ним. Похожий на вздох, день вспоминался своим внезапным утренним началом, проносился повторением всех событий и застывал в сером пятне окна с мерцающими звездами. Это мерцание так совпадало с молчанием, в котором только и держались слова прошедшего дня, что растворялись и таяли все ощущения, тело становилось невесомым, и он засыпал.
И приходил полный покой, не тревожимый ни называнием всего виденного, ни объяснением – все происходило настолько само собой, что назавтра оставалось лишь удивление от недостижимой никогда наяву радости, и помнил он скорее не сами сны, а эту радость. Если он пытался вспомнить сон от начала до конца, заставляя его стать обыкновенным воспоминанием, то все каменело, тяжелело на глазах и падало ненужным предметом. Страшно вспоминать сны – они сразу исчезают, оставляя ничего не значащие обрывки, и только иногда вспыхивают своей необъяснимостью, улетая в будущую жизнь, как подпрыгивающий над водой камешек – размытые по краям картинки, совершенные в своей естественности.
Вот кто-то взрослый ведет его за руку по тропинке в лесу, говорит не останавливаясь, и ни одного слова не разобрать отдельно, но все это звучит, как шелест листьев – ясен весь смысл, до последнего листочка, вот уже надо ответить, и вдруг он чувствует, что перед своими словами надо что-то изменить, нарушить в том, что видит перед собой. Быстро припадает к земле, над ним проносится густая ветка с шуршащими листьями, и после этого он уже может говорить: «Но для тебя по-другому шумят кусты», – и кусты вдоль тропинки шевелятся, в шевеление их вмешиваются и эти слова, и тот шелест, который он слышал мгновение назад…
А вот он видит маленькую девочку, которую ничем не успокоить, и хотя она не плачет, в глазах ее застыло что-то не растворимое словами, и он чувствует со страхом свою беспомощность, оглядывается – никого больше нет в тесной комнате с черными окнами, он смотрит опять в глаза девочки, и приходит спасение, он поднимает ее на руки, ставит на стул и поит ее из кружечки, и девочка, подняв вверх голову, как птенец, пьет, на глазах вдруг становясь живой и тяжелеющей этим оживлением – и он радуется, смеясь и вздрагивая всем телом…