Последняя по возвращении домой, где она отсутствовала всю вторую половину дня, пару минут постояла на высоких ступеньках крыльца, отбеленного до снежной белизны. Сам дом, такой же безукоризненно чистый, вклинивался в пространство, которое требовало в его конструкции различных выступов и асимметрий, чтобы обеспечить достаточный доступ света во внутренние помещения; и если местоположение в темном тесном углу могло бы служить оправданием неухоженности, у дома Элис Роуз таковое имелось. Однако маленькие ромбовидные стекла в створчатом окне были столь светлыми и прозрачными, что большой куст душистой герани благополучно рос и зеленел, разве что цвел плохо. Эстер показалось, что воздух в доме пропитан ароматом ее листьев, когда она, собравшись с духом, открыла входную дверь. Может быть, потому, что молодой квакер, Уильям Кулсон, растирал один листик между большим и указательным пальцами, ожидая, когда Элис продолжит диктовку. Ибо пожилая женщина, которой, судя по ее бодрой наружности, еще жить да жить, торжественно диктовала свое завещание и последнее волеизъявление.

О завещании она подумывала уже много месяцев: ей было что оставить, помимо домашней мебели. Кое-какие деньги, что хранились у ее кузенов Джона и Джеремаи Фостеров: именно они предложили ей сделать то, чем она сейчас занималась. Она попросила Уильяма Кулсона изложить на бумаге ее пожелания, и он согласился, хотя не без страха и трепета, понимая, что посягает на привилегию законников: насколько ему было известно, его могли преследовать судебным порядком за то, что он составляет завещание, не имея на то лицензии, подобно тем, кто торгует вином и крепким алкоголем, не получив официального разрешения на такую деятельность. Он посоветовал Элис прибегнуть к услугам юриста, но та ответила:

– Это будет стоить мне пять фунтов стерлингов, а ты и сам прекрасно справишься, если станешь аккуратно записывать мои слова.

И вот в прошлую субботу, по ее желанию, Кулсон купил качественную веленевую бумагу с черной окантовкой. Теперь он сидел, ожидая, когда она начнет диктовать, и, сам пребывая в серьезных раздумьях, почти неосознанно вывел в верхней части листа витиеватое изображение орла с распростертыми крыльями, которое научился рисовать в школе.

– Ты что это там делаешь? – вдруг спохватилась Элис.

Он молча показал ей свое творение.

– Это пустое, – заявила она. – С таким рисунком завещание, чего доброго, сочтут недействительным. Люди подумают, что я не в своем уме, если увидят в верхней части растопыренные крылья с финтифлюшками. Пиши: «Это нарисовал я, Уильям Кулсон, а не Элис Роуз, пребывающая в здравом уме».

– Не думаю, что это необходимо, – заметил Уильям, но изложил слово в слово все, что она сказала.

– Записал, что я нахожусь в здравом уме и ясном сознании? Тогда нарисуй символ триединства и пиши: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа».

– Разве правильно так начинать завещание? – испуганно спросил Кулсон.

– Мой отец, и отец моего отца, и мой муж – все так начинали свои завещания, и я не намерена изменять семейной традиции, потому что они были благочестивые люди, хоть муж мой и слыл человеком епископальных убеждений.

– Сделано, – доложил Уильям.

– Дату поставил? – спросила Элис.

– Нет.

– Тогда пиши: третьего дня девятого месяца. Ну что, готов?

Кулсон кивнул.

– Я, Элис Роуз, оставляю свою мебель (то есть свою кровать и комод, потому как твоя кровать и твои вещи принадлежат тебе), а также скамью, кастрюли, кухонный шкаф, стол, чайник и всю остальную обстановку в доме моей законной и единственной дочери, Эстер Роуз. По-моему, благоразумно оставить ей все это, как ты считаешь, Уильям?