– Не такая уж она плохая, раз первым делом подумала о матери, как она сказала, – рассудила Эстер. Стоя за прилавком, она придвинулась ближе к окну, чтобы слышать их разговор.
Сильвия бросила на нее благодарный взгляд, но Эстер уже снова смотрела в окно и ничего не заметила.
В лавку влетела Молли Корни.
– Беда! – крикнула она. – Слышите, какой плач, какой крик стоит на пристани?! Там орудуют вербовщики. Ужас, как в день Страшного суда. Слышите?!
Прислушиваясь, все умолкли, затаили дыхание, я чуть не написала, что даже стук сердец прекратился. Но ненадолго; в следующее мгновение тишину взорвал пронзительный хоровой вопль множества людей, охваченных яростью и отчаянием. Невнятные издалека, но это все же были вполне разборчивые проклятия, и раскат голосов, рев толпы и беспорядочный топот раздавались все ближе и ближе.
– Их ведут в «Рандеву», – догадалась Молли. – Уф! Жаль, что здесь нет короля Георга, а то я бы сейчас сказала ему все, что думаю.
Она сжала кулаки и стиснула зубы.
– Какой кошмар! – воскликнула Эстер. – Ведь матери и жены высматривали их, как звездочки, падающие с неба.
– Неужели ничего нельзя сделать?! – вскричала Сильвия. – Пойдемте скорее, мы должны помочь. Я не могу просто стоять и смотреть на это! – Со слезами на глазах она кинулась к выходу, но Филипп ее остановил:
– Сильви! Стой, не глупи! Это – закон, никто не вправе идти против него, тем более женщины и девушки.
К этому времени на Мостовой улице показалась голова толпы, проходившей мимо окон лавки Фостеров. В основном это были буйные юноши, тоже ходившие на кораблях в море. Они медленно пятились, словно под натиском напирающей людской массы, но при этом непрестанно задирали вербовщиков, осыпая их оскорблениями срывающимися от негодования голосами, потрясая кулаками перед лицами солдат, а те, вооруженные до зубов, шли размеренным шагом со сдержанной решимостью в побелевших от напряжения лицах, особенно бледных на фоне полдюжины загорелых моряков, которых они сочли нужным забрать из команды причалившего китобойного судна, исполняя приказ Адмиралтейства о принудительной вербовке, в Монксхейвене примененный впервые за много лет – считай, с окончания Войны за независимость в Северной Америке. Один из парней обращался к горожанам визгливым голосом, но его пламенную речь мало кто слышал, ибо вокруг этого ядра лютого зла вопили женщины: выбрасывая вверх руки, они изрыгали проклятия и брань страстным речитативом, словно греческий хор. Их обезумевшие голодные глаза были прикованы к лицам, которые им, возможно, никогда больше не доведется поцеловать, щеки раскраснелись от гнева или, напротив, приобрели синюшный цвет от бессилия жажды мести. В некоторых вообще с трудом просматривались человеческие черты. А ведь еще час назад на этих губах, теперь раздвинутых в неосознанном оскале, как у разъяренного дикого зверя, играла мягкая добрая улыбка надежды; глаза, сейчас горящие, налитые кровью, еще недавно блестели и светились любовью; сердца, навечно заледеневшие от несправедливости и жестокости, всего час назад полнились доверием и радостью.
Среди женщин попадались и мужчины – в угрюмом молчании они вынашивали план отмщения, – но их было немного: большая часть мужского населения этого сословия находилась на китобойных судах, которые еще не вернулись в порт.
Грозное скопище хлынуло на рыночную площадь, образуя плотное кольцо вокруг отряда вербовщиков, но те продолжали уверенно проталкиваться сквозь толпу на Главную улицу, в свое логово, куда сгоняли насильно завербованных. Низкий клокочущий гул поднимался от густой людской массы, и, поскольку некоторым приходилось дожидаться свободного места, чтобы последовать за остальными, время от времени этот гул, как крепчающий львиный рык, перерастал в яростный рев.