И тут как ясное солнышко средь зимы: Никос!

Мой прекрасный грек, закат, дурацкая крепость. Я упала. Не спас меня мой величественный Кронос. Вот почему такая боль.

— Ни-кос, — тяну охрипшим голосом. — Подними меня, — на английском.

Не забыла. Хорошо, значит, мозг цел. Теперь главное, чтобы мой Кенни был жив. С трудом поднимаю ладонь и ощупываю свою грудь. Камеры нет. Нет, только не это, только не Кенни. Пытаюсь привстать и открыть глаза, но яркий дневной свет слепит, а тело пронзает стрела боли.

— Ни-ко-ос, — жалобно пищу я. Не бросит же он здесь, у подножия священного места, женщину? Даже если она теперь инвалид?

Из уголка глаза вытекает одинокая горькая слезинка. Она обжигает кожу, стекая к уху, и теряется там в волосах. Продолжаю попытки нащупать свой драгоценный фотоаппарат рядом, но все безуспешно, руки словно одеревенели, совсем не чувствую пальцев. И Никос не спешит на подмогу. В голове какая-то сумятица. Все смешалось в экспрессивные кадры: вино, горы, закат, цветастые бабочки. Причем тут бабочки — загадка. Пытаюсь собрать себя в одно целое болезненное тело, но это труднее, чем кажется, словно на мне лежит тяжелое пуховое одеяло, плотно прижимая к земле.

Постепенно мир наполняется не только звенящей болью, но и другими ощущениями. Например, холодом. Мне холодно лежать на земле. Это странно. Влажная дорожка от глаза к уху, оставленная горькой слезинкой, первая это чувствует. Кожу стягивает и странно саднит. Я выдыхаю и чувствую, как изо рта вылетает облачко пара. Но это же невозможно, да? Не летом на Санторини!

Собрав силы, снова приоткрываю глаза. Слегка-слегка, на миллиметр. Светло. Ночью? Я окончательно перестаю что-либо понимать. Странное чувство безысходности топит все рациональные рассуждения в очередном потоке слез. Я всегда была человеком повышенной эмоциональности (а не истеричкой, как утверждала сестра), но тут даже прожженный жизнью сухарь бы зарыдал. Я ничегошеньки не понимаю, и это чертовски пугает.

— С вами все в порядке? — раздается над головой.

Я набираюсь сил ровно на то, чтобы выдохнуть:

— Нет, — и снова ощутить влагу на щеках.

А по раздробленному сознанию бьет еще одна немаловажная деталь: я ответила по-русски. Потому что спросили меня тоже на родном языке.

— Вам помочь встать? — скорее чувствую, чем вижу, как надо мной кто-то склоняется.

Лба касаются холодные пальцы, скользят в волосы, сдвигают шапку. Я в шапке! Господи, что происходит?!

— Ничего себе! — присвистывает добрая женщина. — Я вызову скорую.

И мне совершенно не нравятся ее слова. Этот тон, завуалированно спокойный, таким разговаривают со смертельно больными, обнадеживая.

— У меня мозги на тротуар вытекли? — спрашиваю самое красочное, что пришло мне в голову.

— Нет, просто… ушиб, царапина.

Я точно умираю!!! Помоги мне, Господи!

Осмеливаюсь поднять руку и поднести к лицу, сквозь щелочки глаз вижу, что в варежках. Вот почему казалось, что пальцев не чувствуется. Тяну варежку второй рукой, продрогшими пальцами дотрагиваюсь до лба. Кончики пальцев касаются чего-то липкого, и я уже знаю, что увижу на них кровь. Не хорошо. Плохо. Я очень, очень плохо переношу вид крови.

Чувствую, как перехватывает дыхание, грозя вылиться в самую настоящую паническую атаку. Зима, Россия, я на земле вся в крови. Попахивает чем-то очень скверным. Политический заговор! Контрабанда наркотиков! Похищение пришельцами! И это самые приемлемые варианты. Мне страшно, очень. И слезы все льются и льются, чуть ли не превращая лицо в маску изо льда.

— Потерпи, девочка, — гладит меня по руке милая женщина, — скорую вызвала, скоро будет.