Когда Питер ей рассказал, при второй их встрече – он отвел ее в паб в Холборне с отрезанными оленьими головами, повсюду развешанными на темных стенах, – что у него дети, Монику встряхнуло, и не сказать, чтобы неприятно. Конечно, она поставила бокал и схватила сумку, сказав, что она не такая девушка и с женатыми не встречается. Потому что она действительно была не такая, совсем нет. Она была, она точно знала их, тех девушек, которые встречаются с хорошими мальчиками, потом выходят за них замуж и живут над магазином, оставаясь женами навсегда. Такой она была. Вопрос, однако, был в том, что такой девушке делать, когда судьба, предрешенная с юных лет, идет вкривь и вкось, идет совсем-совсем не туда?

Питеру она, впрочем, ничего этого в холборнском пабе не сказала. Она взяла сумку и собралась уходить, но он положил ей ладонь на рукав и просто произнес: «Понимаю». Вот так, просто: понимаю. Так мило, с такой глубиной, глядя ей прямо в глаза. Она тут же забыла, почему он это говорит, а слово превратилось просто в прекрасное высказывание. Он понимал. Все. Все про нее, без исключения. Ее как будто завернули в большие мягкие одеяла. Он посмотрел ей в глаза и сказал, что понимает.

Она, конечно, села обратно и стала слушать, как он объяснял: они с Дженни не женаты и не верят в то, что люди могут друг другу принадлежать, и Питер в последнее время чувствует, что, возможно, они с Дженни исчерпали свою историю, и Моника спросила его про детей. Лицо Питера смягчилось, на нем появилось выражение, которого она раньше не видела, и он стал рассказывать про двух дочерей, Флоренс и Джессику, и про то, как сделал им дом на дереве, на дубе посреди луга, и мысли Моники заполнил образ ее самой среди зелени, где под ногами трава, над головой листва, а рядом мужчина. На этой картинке она загружала в корзинку пирог, лимонад и сэндвичи, чтобы две девочки, сидевшие высоко на дереве, могли поднять корзинку на веревке. Девочки были в сандалиях и комбинезончиках с узорами, лица у них были радостные и открытые настолько, что, когда Питер спросил, не хочет ли она пройтись до реки и посмотреть на закат с моста Ватерлоо, она сказала: «Да. Да, хочу».

Моника яростно терла ступни пемзой. Одно огорчение, чем старше становишься, тем жестче пятки. От жары кожа на них потрескалась и стерлась, а обувь вечно давила. Нет, с возрастом она пока справлялась неплохо. Несколько седых волосков выдергивала. Когда придет время, она их закрасит. Она все еще влезала в тот размер, который носила, когда вышла замуж. То есть в первый раз вышла замуж, в восемнадцать лет. Таким большинство женщин похвастаться не могут. Она никому, конечно, не могла рассказать, но, когда муж намного тебя старше, ты чувствуешь себя моложе и выглядишь, по мнению окружающих, моложе в сравнении с ним.

И, конечно, то, что у нее нет детей, было существенным преимуществом. В смысле сохранения фигуры и тому подобного. Когда Монике случалось оказаться там, где женщины собирались без одежды, в раздевалках, в те пару раз, что она бывала в общественных бассейнах, ее ужасало и завораживало, какой разгром учиняло деторождение. Вялые складчатые животы, серебристые шрамы, проступавшие на бугристых ногах, опавшие мешочки грудей.

Она передернулась, поднявшись из воды и откинув назад намокшие волосы. Нет, все эти роды не для нее. Она это знала. Всегда знала.


В то лето, когда Монике исполнилось девять, с матерью что-то произошло. Она всегда так явственно присутствовала в жизни: шумно двигалась, шумно ела, шумно дышала. Не могла надеть туфли, не беседуя сама с собой, с окружающим воздухом, со стулом, на котором сидела, с самими туфлями: «Да налезайте же вы, – обращалась она к коричневым кожаным ботиночкам. – Вот еще с вами мне забот не хватало».