Его желание было исполнено. Затем Швейка основательно растерли губкой, завернули в простыню и отнесли в первое отделение в постель. Там его уложили, прикрыли одеялом и попросили заснуть.

Швейк еще и теперь с любовью вспоминает то время:

– Представьте себе, меня несли, несли до самой постели. Я испытывал неземное блаженство.

На постели Швейк заснул блаженным сном. Потом его разбудили и предложили кружку молока и булочку. Булочка была уже разрезана на маленькие кусочки, и в то время как один санитар держал Швейка за обе руки, другой обмакивал кусочки булочки в молоко и кормил его, вроде того как кормят клецками гусей.

Потом Швейка взяли под мышки и отвели в отхожее место, где его попросили удовлетворить большую и малую физиологические потребности.

Об этой чудесной минуте Швейк рассказывает с упоением. Мы не смеем повторить его рассказ о том, что с ним потом делали. Приведем только одну фразу: «Один из них держал меня при этом на руках», – вспоминал Швейк.

Затем его привели назад, уложили в постель и опять попросили уснуть. Через некоторое время его разбудили и отвели в кабинет для освидетельствования, где Швейк, стоя совершенно голый перед двумя врачами, вспомнил славное время рекрутчины, и невольно с его уст сорвалось:

– Tauglich![12]

– Что вы говорите? – спросил один из докторов. – Сделайте пять шагов вперед и пять назад.

Швейк сделал десять.

– Ведь я же вам сказал, – заметил доктор, – чтобы вы сделали пять.

– Мне лишней пары шагов не жалко.

После этого доктора потребовали от Швейка, чтобы он сел на стул, и один из них несколько раз стукнул его по коленке, затем сказал другому, что рефлексы вполне нормальны, на что тот покачал головой и принялся сам стучать Швейку по коленке, в то время как первый открывал Швейку веки и рассматривал его зрачки. Потом они отошли к столу и перебросились несколькими латинскими фразами.

– Послушайте, вы умеете петь? – спросил один из докторов Швейка. – Не могли бы вы нам спеть какую-нибудь песню?

– Сделайте одолжение, – ответил Швейк. – Хотя у меня нет ни голоса, ни музыкального слуха, но для вас попробую спеть, коли вам вздумалось развлечься.

И Швейк хватил:

Что, монашек молодой,
Головушку клонишь,
Две горячие слезы
Ты на землю ронишь?[13]

– Дальше не знаю, – прервал Швейк. – Если желаете, спою вам:

Ох, болит мое сердечко,
Ох, тоска запала в грудь.
Выйду, сяду на крылечко
На дороженьку взглянуть.
Где ж ты, милая зазноба…

– Дальше тоже не знаю, – вздохнул Швейк. – Знаю еще первую строфу из «Где родина моя» и потом «Виндишгрец и прочие паны генералы утром спозаранку войну начинали», да еще пару простонародных песенок вроде «Храни нам, Боже, государя», «Шли мы прямо в Яромерь» и «Достойно есть, яко воистину…».

Оба доктора переглянулись, и один из них спросил Швейка:

– Исследовали когда-нибудь раньше ваше психическое состояние?

– На военной службе, – торжественно и гордо ответил Швейк. – Господа военные врачи официально признали меня полным идиотом.

– Мне кажется, что вы симулянт! – крикнул на Швейка другой доктор.

– Совсем не симулянт, господа! – защищался Швейк. – Я самый настоящий идиот. Можете справиться в канцелярии Девяносто первого полка в Чешских Будейовицах или в Управлении запасных в Карлине.

Старший врач безнадежно махнул рукой и, указывая на Швейка, сказал санитарам:

– Верните этому человеку одежду и передайте его в третье отделение в первый коридор. Потом один из вас пусть вернется и отнесет все документы в канцелярию. Да скажите там, чтоб долго не канителились, чтобы он у нас долго на шее не сидел.