Откуда я, собственно, знаю, что такое нормально? Почему-то мне кажется, что в моем детстве все было по-другому. По-другому шло время, и весны хватало, чтобы вдоволь надышаться прелым снегом, насмотреться на пронзительное синее небо с резкими силуэтами черных веток на нем, готовых взорваться новой жизнью…

Я осторожно нажала ногой, с которой только что сняли гипс, на педаль. Нормальная моя нога. И ничего, что маленький кусочек моего сустава сделан теперь из какого-то металла с гибкой пластиковой скобой. Металлопласт, иными словами. Как немецкие трубы «Рехау» в моей новой квартире. Новая квартира, новая нога… Что еще приготовила мне жизнь в этом году, так хорошо, весело начавшемся и вдруг резко затормозившем вместе с моей машиной, потерявшей равновесие на небольшом сугробе во дворе и плюхнувшейся на собственный бок? Плюхнувшейся тяжело, всей своей двухтонной массой, и замершей в неудобной, странной позе?

Я помню все отлично. Как сидела, точнее, лежала на правом боку и не могла понять, где же земля – где верх, а где низ. Куда смотреть и откуда вылезать. Потом резко потянуло ногу, и во рту стало горячо и липко, и сильно запахло кровью. И почему-то больше я ничего не помню. Врач позже сказал, что из-за болевого шока я потеряла сознание, но я-то никакой сильной боли не помню – только металлический вкус во рту и странную, перевернутую картинку перед собой. И еще морду какой-то рыжей собаки, которая, прижавшись носом, смотрела на меня сквозь треснувшее мелкими брызгами стекло…


Дома меня ждал засохший цветок, моя любимая строманта, «молельщица», с красными полосатыми листьями, поднимающая и опускающая свои тонкие стебли каждое утро и вечер. Она выпила всю воду из поддона, стояла-стояла с поднятыми вверх листьями, словно моля меня хоть о капельке воды, и не выдержала. Я аккуратно обре´зала все засохшие листья, кроме одного, в котором, мне показалось, еще теплилась жизнь. И загадала – если выживет строманта, то и я поправлюсь окончательно. Буду играть в теннис, висеть вниз головой на тренажере, который недавно купила, и ходить в пешие походы по карельским каменным разломам, фотографируя древние наскальные рисунки прямо у себя под ногами, – по крайней мере, так до аварии я планировала провести будущий отпуск.

Я включила побольше света и телевизор, чтобы ощутить себя дома. Дома – в новом доме, к которому я еще не привыкла. Переехав, прожила две недели и попала в больницу почти на два месяца.

Диктор, молодая хорошенькая журналистка, рассказывала о том, что на Дальнем Востоке в каком-то поселке нет света вот уже восемь дней. А я смотрела на нее и понимала, что журналистка еле сдерживает слезы. Сегодня утром ей сказали, что у нее никогда не будет детей.

Я понимала ее, мне когда-то тоже такое сказали, правда, с оговорками, что дети могут быть не только рожденные тобой. Ведь столько брошенных или осиротевших детей, которым нужна забота и любовь. Но я так и не пришла ни за одним из них в приют. Даже не пыталась. И этой журналистке тоже кажется, что страшнее горя, что она не сможет никогда сама родить, – нет. Почему вот только я это знаю? Не рано ли я вышла из больницы? Не нужно ли мне было сказать о своих странных ощущениях после аварии лечащему врачу и попросить консультацию хотя бы психолога, если не психиатра?

Я решила для спокойствия проверить как-то свои ощущения, а пока не паниковать. В конце концов, у меня была какая-то двоюродная прабабка или даже родная, которая видела и слышала то, что другим не было слышно и видно. Ворожила, лечила… Может, у меня проклюнулись ее гены? Только я никак использовать это не собираюсь. Оно и рассосется наверняка, если не обращать на это внимание.