Жидкость была солоноватой и вообще отвратительной на вкус. Тем не менее Курбатов сумел кое-как утолить жажду, а утолив ее, снова привалился спиной к сросшейся лиственнице и несколько минут просидел так, совершенно отключив сознание, в каком-то полуобморочном небытие, в которое умел вводить себя, возможно, лишь он один. Потому что только он обладал полубожьей-полусатанинской способностью: в самые трудные, самые опасные, а иногда и постыдные, минуты вдруг как бы изымать себя самого из бытия; возноситься над всем, что происходило вокруг; превращаться в такой дьявольский сгусток желания «во что бы то ни стало – спастись», что каким-то образом тело его как бы оказывалось изолированным от окружающего мира, защищенным от всякой угрожающей ему опасности.

Нет, Курбатов не способен был ни описать это состояние, ни уж тем более объяснить его. Однако пользовался им всегда умело. И тогда, когда нужно было дольше всех пробыть под водой. И когда приходилось ворочать такие тяжести, к которым даже страшно подступаться. И когда выдерживал такое, чего никто другой, казалось, уже не в состоянии был бы выдержать.

Теперь же именно эти несколько минут «небытия» помогли Курбатову немного восстановить силы. Почти пятьдесят километров по горным дорогам и перевалам он прошел без отдыха. Километров семь из них – с раненым Гранчицким на спине. Вот почему несколько минут, которые он провел у ствола лиственницы, показались ротмистру блаженственными.

Чей-то голос? Послышалось? Да нет же, голоса!

Курбатов повернул карабин стволом вниз, проверил оба пистолета. Расстегнул кожаный чехол, в котором носил специально для него сработанный кузнецом-маньчжуром метательный нож, с ложбинкой в острие для закапывания туда яда, ампулка с которым всегда хранилась в кармашке чехла. Снова прислушался, внимательно осматривая гребень распадка. Вроде бы все тихо. Можно уходить. Но в том-то и дело – просто так, взять и уйти, ему не хотелось. Без стычки, без риска, уйти за кордон – это не для Курбатова.

– И все же я видел человека, – вдруг донесся до ротмистра тонкий юношеский голосок.

«Вот и достойный противник на арене, – поиграл желваками Курбатов. – Святое дело гладиатора».

Говорили где-то совсем рядом, за плоской, похожей на изодранный ветрами парус, скалой. Как раз в этом месте, где узкая, блуждающая между валунами тропа описывала большую дугу, по которой пограничникам или охотникам – кто бы они там ни были – придется топать еще минут пять.

– Это мог быть промысловик.

– Не похоже. Я видел его еще вон на той скале. Когда ты отстал. Что на ней делать охотнику?

– Почему же сразу не сказал?

– Я не думал, что он двинется к границе. Пока ты подошел, он уже исчез.

– Пошарь биноклем по склону.

– Зачем по склону? Если он уже где-то здесь.

– А не почудилось?

Теперь Курбатов не сомневался, что это пограничный наряд и что за скалой их двое. И уж совершенно ясно, что по ту сторону ущелья, на горе, один из пограничников мог видеть только его. Правда, солдату трудно сейчас поверить, что диверсант сумел так быстро спуститься с горы, переправиться через ручей и снова подняться на возвышенность. Однако поверить-то придется.

Конечно, ему ни на секунду не следовало показываться на плоской оголенной вершине горы. Но если Курбатов и допустил такую ошибку, то лишь потому, что на северном скате вершины, в небольшой трещине, пришлось оставить ротмистра Гранчицкого.

Весь путь к Чите и обратно он прошел, тая в себе недовольство тем, что полковник Родзаевский назначил старшим группы не его, а ротмистра Гранчицкого. Причем сделал это за день до выступления. Когда стало ясно, что Ульчану придется лечь в госпиталь, чтобы залечить неожиданно вскрывшуюся рану, полковник несколько дней не решался назначить нового командира, хотя никто в группе не сомневался, что им станет Курбатов. Однако Родзаевский, для которого успех этого рейда был не только актом престижа, но и важным аргументом в пользу существования своей школы, остановил выбор на осторожном, покладистом Гранчицком.