Джон-Грейди расстелил на полу свое одеяло и сел на него.

Они тебя хоть выпускают отсюда? Гулять-то разрешают?

Не знаю.

Это как прикажешь понимать?

Я не могу ходить.

Не можешь ходить?

Ну да, я же сказал тебе.

С чего ты вдруг ходить-то разучился? – снова подал голос из своего угла Ролинс.

С того, что они перебили мне ноги к чертям собачьим, вот с чего!

Они сидели в молчании. Начало темнеть. Старик стал храпеть. Издалека, из поселка, доносились разные звуки. Лай собак. Мать звала ребенка. Где-то в бескрайней ночи радио передавало народные мексиканские мелодии.


В ту ночь Джону-Грейди приснилось, что он на высокогорной равнине, где весенние дожди вызвали к жизни буйную траву и полевые цветы. Ковер из желтых и голубых цветов простирался до бесконечности, а он, Джон-Грейди, по нему бегал вместе с жеребцами. Они носились по этому ковру за кобылами, а жеребята гонялись за матками, приминали цветы, поднимая вверх облачка пыльцы, которые на солнце казались крупинками золота, а вокруг сверкали лоснящиеся гнедые и рыжие бока и спины. Они мчались по столовой горе, и земля гудела под его ногами и конскими копытами. Кони растекались по долине, словно бурный поток, их гривы и хвосты превращались в пену, а кроме них, в этих высях не было больше никого и ничего, и никто из них – ни он, ни жеребцы, ни кобылы, ни жеребята – не ведал страха. Они были захвачены тем самым волшебным ритмом, который есть дыхание мира и о котором нельзя говорить обычными словами – можно лишь воздавать ему хвалу.

Утром открылась дверь камеры, вошли двое тюремщиков, надели наручники на Ролинса и увели его. Джон-Грейди встал и спросил, куда его ведут, но отвечать ему никто и не подумал. Ролинс вышел, не оглянувшись.

Капитан сидел за своим серым столом, прихлебывал кофе и читал монтерейскую газету трехдневной давности. Поднял взгляд на Ролинса.

Pasaporte, проговорил он.

У меня нет паспорта.

Капитан посмотрел на него с притворным удивлением:

Нет паспорта? А какое-нибудь удостоверение есть?

Ролинс потянулся скованными руками к левому заднему карману брюк. Он, однако, никак не мог просунуть в карман пальцы. Тогда капитан кивнул одному из тюремщиков, и тот вытащил из кармана Ролинса бумажник и подал капитану. Тот откинулся на спинку стула.

Quita las esposes[95].

Тогда тюремщик вытащил связку с ключами, отомкнул наручники Ролинса и, положив их к себе в карман, отошел назад. Ролинс стоял, потирая запястья. Капитан вертел в руках почерневший от пота бумажник. Он посмотрел на него с обеих сторон, покосился на Ролинса. Затем открыл бумажник, вытащил карточки, вынул простреленные американские деньги, а также целые мексиканские песо. Выложив все это на стол, капитан снова откинулся на спинку стула, сложил руки, постучал указательными пальцами по подбородку и снова посмотрел на Ролинса. Ролинс услышал, как за стеной снаружи заблеяла коза, потом загомонили дети. Палец капитана описал круг.

Повернись.

Ролинс повернулся.

Спусти штаны.

Что-что?

Спусти штаны.

За каким хреном?

Капитан, похоже, сделал какой-то жест, потому что один тюремщик шагнул вперед и, вынув откуда-то из-за спины резиновую дубинку, огрел ею Ролинса по затылку. В глазах Ролинса вспыхнули молнии, все вокруг поплыло, колени подогнулись, и он стал судорожно хватать руками воздух.

Потом он понял, что лежит ничком, уткнувшись носом в щербатый пол, от которого пахнет пылью и хлебом. Момента падения он не помнил. Стал медленно подниматься. Мексиканцы ждали, когда он встанет на ноги. Других дел у них явно не было.

Властям надо оказывать под-мо-же-ство, нравоучительно заметил капитан. Тогда все будет проще. Повернись. И спусти штаны.