Этот путь психологически точно обосновал К. Г. Юнг, полагавший, что такой специфической побудительной энергией обладают архетипы, которые связывают художника с памятью рода и придают ему силы для вмешательства в ситуацию. «Здесь кроется социальная значимость искусства: оно неустанно работает над воспитанием духа времени, потому что дает жизнь тем фигурам и образам, которых духу времени как раз всего больше не доставало».[113]
Юнг такое влияние на жизнь называет чудом искусства. И это, действительно, так. Ведь на наших глазах герои, не утрачивая конкретных черт личности, обретают качества общенациональные. Отраженный писательским сознанием, обогащенный его фантазией, этот эпизод из текущей судебной хроники оказывается встроенным в систему воззрений художника. Более того, он оказывается до конца понятным и объяснимым именно в системе этих мировоззренческих координат. И при этом мы каким-то шестым чувством угадываем справедливость авторской трактовки, ее подлинность. Мы так убеждены в правоте писателя, что готовы не только принять его точку зрения, но и отстаивать ее как свою собственную.[114]
Так сама жизнь подтверждает представление Достоевского о народе как верное. И о чем бы ни повествовал писатель в «Дневнике»: о событиях текущей жизни («дело Корниловой»), воспоминаниях далекого детства (мужик Марей), о литературных персонажах (Влас) или житии новомученика (Савва Данилов) – во всем эмоциональная, интимно ощутительная и при этом подлинная народная правда, которая и отличает художника, возросшего на национальной почве. Как сказал об этом один из исследователей «Дневника писателя», мысль Достоевского «всегда обогащает текущие факты глубинными ассоциациями и аналогиями, включает их в главные направления культуры и цивилизации, истории и идеологии, общественных противоречий и идейных разногласий».[115] То есть мысль по сути обретает свое полнокровное художественное бытие, свою мифологическую глубину.
И во многом это состоялось благодаря исполнению Достоевским своего главного принципа: всегда «надо кореннее браться за дело», то есть проникать в корни человеческой природы, в мозаике происходящего видеть исторический смысл и глубинную генеологию факта. И все это для того, чтобы художник мог преодолеть раздробленность людей, сделать так, чтобы люди могли обняться. «Выше этой мысли обняться ничего нет» – напишет он в записной книжке.
В этом Достоевский видел смысл просвещения и творчества, что для зрелого писателя было одним и тем же. «Я всего только хотел бы, чтоб все мы стали немного получше. Желание мое скромное, но, увы, и самое идеальное…» Чьи это слова? Князя Мышкина? Самого Достоевского? – Не правда ли, различить почти невозможно. И если в данном случае они высказаны Достоевским от первого лица в «Дневнике писателя», то именно их же он вложил в уста своих любимых героев – Льва Николаевича Мышкина, Макара Долгорукого, Алеши Карамазова.
«При полном реализме найти в человеке человека, – скажет о своем кредо Ф. М. Достоевский, – это русская черта по преимуществу». А свое собственное художественное творчество он расценивал именно так: «В этом смысле я, конечно, народен, ибо направление мое истекает из глубины христианского духа народного».[116] И этим все сказано.
Поэтика Достоевского в динамике содержит все стадии воплощения автора в творчестве: от скрытого к явному. И на всем пути автор постоянно усложнял свои задачи. Можно сказать, что от практики стрельбы по мишеням он перешел к действиям на поле боя. Из обжитой литературной гавани отважно устремился в пучину жизни, здесь проверяя свои принципы на подлинность. И, как теперь уже наверняка известно,