да восстанут из тумана
великаны – корабли.
Это всё твои подарки:
птицы яркие, цветы,
грозди лалов и жемчужин, —
ты мне нужен, только ты!
Полюби мой остров дивий!
Дай в заливе отдохнуть
кораблям золотозарным
и о царстве позабудь!
Пела, потом приумолкла и шла, окруженная ветром.
Пасмурно, пасмурно было… Одни только лужи светились
на лукоморье унылом… Тяжелые, тусклые волны
после ночного разгула задумались важно, и тучи,
сумрачно-сизые тучи, низко над ними стояли,
будто угрюмая рать, на бой опоздавшая… Чайки,
в сумраке этом кружась, – как снежинки, блистали и гасли…
И подивилась я диву: лежал на галечнике влажном
темный обломок, бревно с полустертой резьбою по краю,
а на песке серебристом были следы голубые
голых ступней.
Отгремевшее море оставило много
раковин – крупных, лунных, полных волшебного гула,
полных цветного тумана; одну приложила я к уху,
локон холодный откинув, и слышу, и слышу как будто
голос, что пленная птица, чудный тоскующий голос
в лунке жемчужной печалится.
Вздрогнула я, огляделась:
тучи сизели над морем, искрились дальние чайки,
сонно вращалась волна; и за мной, об утес прислонившись,
словно распятый, стоял человек незнакомый, в лохмотьях
черных, как листья растений морских, и с кровавою раной
на обнаженном плече… И к нему подошла я поспешно:
«Кто ты, нежданный? Отколе?ﻕ.ﻕ.»
Молча на тусклое море
он указал, а потом с утомленной улыбкою руку
дважды к губам прижал…
«Ты голоден, гость безглагольный?»
На языке непонятном что-то сказал он протяжно…
Взгляд его был как напев, звенящий средь ночи глубокой…
«Следуй, бездомный, за мной…»
И вверх по тропе каменистой,
между оскаленных скал и терновых кустов коварных,
вместе мы тихо пошли, и внизу, под горою, осталось
море, дремотное море, сулящее царства и бури,
море, да ветер, как жизнь моя, горький, и свежий, и вольный,
море, да ветер, да чайки, блестящие бегло по склонам
туч, угрожающих издали… – чайки, и ветер, и море…
2
Странник у нас поселился в сгорбленной дымной лачуге.
Братьям моим, рыбакам черногрудым, могучим и грубым,
он помогал расставлять по взморью мережи и часто
с ними же ночью скитался в тумане, влажном и жадном…
Только неловок он был, как недавно ослепший, и пальцы,
тонкие пальцы его – то на бурой хватке вёсельной,
то в склизкой зыб<и> сетей, – белизной
неуместной мерцали.
Грозные братья мои, раздувая презрительно ноздри,
острые щуря глаза, молчаливо за ним наблюдали —
и вдруг, зубами блеснув, проклинали задержку иль промах.
Страннику терпко жилось: наш обычай,
привычки, законы,
быстрый гортанный язык – все было ему непонятно.
Я поучала его: как часто на глади песчаной
белым витым черепком чертила я месяц двурогий,
домик с дымящей трубой, кита водометного, лодку,
мальчика с длинными пальцами и выкликала названья!
Он же качал головой, улыбаясь печально и чудно, —
точно ребенок ему предлагал пустую забаву…
Я полюбила его любовью глухой, суеверной;
ночи мои расцвечало зарево снов несказанных;
дни проплывали, как тени ветрил… Когда он так тихо,
тихо глаза поднимал, мне чудилось – шум отдаленный
крыльев, смутные песни… Нет, обо мне он не думал…