– На, пришей, – сказал Антим.

– Завяжи машинкой, это ж такой пустяк, – тихонько ответила она.

– А на деле, оказалось, не держит.

У Вероники всегда под домашней кофтой, у левой груди, были приколоты две иголки со вдетыми нитками: черной и белой. Даже не присев, прямо у балконной двери она стала пришивать ленточку. Антим глядел на нее. Она была довольно грузной, с крупными чертами лица; так же упряма, как и он сам, но, в общем, довольно мила, почти всегда улыбалась, так что даже небольшие усики не делали ее лицо слишком грубым.

«Что-то в ней есть, – думал Антим, глядя, как она тянет иголку. – Мог бы я жениться и на другой: могла быть кокетка, и обманывала бы меня; могла быть ветреница, и бросила бы; могла быть болтушка – все уши бы прожужжала, или глупая курица – я бы с катушек слетел, или брюзга, как свояченица моя…»

И не так сурово, как обыкновенно, сказал он «спасибо», когда Вероника, закончив работу, ушла.

Теперь новый галстук повязан Антиму на шею, и ученый весь предался своим мыслям. Ни один голос больше не звучит для него ни снаружи, ни в сердце. Вот он уже взвесил слепых крыс. Что дальше? Крысы кривые – без перемен. Теперь надо взвесить зрячую пару. И тут он так поражен, что костыль падает на пол. Что такое! Зрячие крысы… он взвешивает их снова – но нет, никакого сомненья: со вчерашнего дня зрячие крысы прибавили в весе! Вдруг его озарило:

– Вероника!

С великим усилием он подбирает костыль и бросается к двери:

– Вероника!

Она услужливо подбегает опять. А он, на пороге стоя, величественно вопрошает:

– Кто трогал моих крыс?

Нет ответа. Он повторяет медленно, делая паузы между словами, как если бы Вероника забыла французский язык:

– Пока меня не было, кто-то им дал поесть. Уж не вы ли?

И тогда она, приободрясь, обращается к нему чуть ли не с вызовом:

– Ты морил бедных зверушек голодом. Я вовсе не мешала твоему опыту – просто…

Но он хватает ее за рукав и, хромая, подводит к столу – показывает таблицы результатов:

– Видите эти листки? Две недели я сюда заношу итоги моих наблюдений; именно их ждет от меня коллега Потье, чтобы доложить на заседании Академии наук 17 мая. Сегодня у нас 15 апреля: как я продолжу эти столбики цифр? Что напишу?

Она не проронила ни слова, и тогда он, словно кинжалом, коротким пальцем царапая неисписанную страницу, продолжает:

– Сегодня госпожа Арман-Дюбуа, супруга исследователя, слушая лишь свое нежное сердце, допустила… какое мне слово употребить? Неосторожность? Неловкость? Глупость?

– Напишите, пожалуй: пожалела несчастных зверушек, жертв безжалостного любопытства.

Он с великим достоинством выпрямляется:

– Если так вы к этому относитесь, сударыня, то поймете, почему отныне я вынужден просить вас для ухода за вашими растениями подниматься по лестнице со двора.

– Думаете, я хоть раз заходила к вам в логово для собственного удовольствия?

– Так избавьте себя от неудовольствия заходить сюда впредь.

И, подкрепляя эти слова красноречивым жестом, он хватает два листка с записями наблюдений и рвет их в клочки.

«Две недели», сказал он; по правде, крысы его голодали только четыре дня. Именно от преувеличения проступка угасло, должно быть, его раздражение: только сел он за стол, лицо его уже прояснилось; у него хватило даже философичности протянуть супруге десницу примирения. Ведь он еще более, нежели Вероника, не желает, чтоб благомыслящая чета Барайуль заметила их несогласия, вину за них во мненье своем непременно возложив на Антима.

В пять часов Вероника сменяет домашнюю кофту на черную драповую жакетку и едет встречать Жюльюса и Маргариту: они прибывали на вокзал Рима в шесть. Антим идет бриться; шейный платок он по доброй воле заменил лентой с прямым узлом: этого должно быть довольно; он терпеть не может церемоний и ради свояченицы не уронит в своих глазах альпаковую куртку, белый жилет с синим узором, тиковые панталоны и удобные черные кожаные домашние туфли без каблуков, которые надевал он даже на улицу: хромота его извиняла.