– Стойте! – и властный голос Жюста-Аженора заставил юношу повиноваться.

Граф обратился к Эктору:

– Что же это! Ведь я именно просил его не искать встречи со мной… Скажи ему, что я занят… что я… что я ему напишу.

Эктор поклонился и вышел.

Старый граф еще несколько секунд сидел, закрыв глаза; казалось, он спит, но под бородой было видно, как шевелятся губы. Наконец он поднял веки, протянул Лафкадио руку и сказал совсем другим голосом – более ласковым и как бы утомленным:

– Прикоснитесь к ней, дитя мое. Теперь вы должны меня оставить.

– Я должен вам кое в чем признаться, – сказал Лафкадио не без колебания. – Чтобы прилично явиться к вам, я истратил последние сбережения. Если вы мне не поможете, я не знаю, как поужинаю сегодня… а завтра и подавно… разве что ваш сын…

– Нате, возьмите, – сказал граф, доставая из ящика стола пятьсот франков. – Что же? Чего вы еще ждете?

– Я бы хотел еще попросить вас… не могу ли я надеяться опять вас увидеть?

– Честно признаюсь: мне это доставило бы удовольствие. Но преподобные особы, которые занимаются моим вечным спасением, держат меня в таком состоянии духа, что удовольствие для меня теперь – дело десятое. Благословение же мое я вам дам сию же минуту. – И старик распахнул руки навстречу юноше.

Лафкадио не бросился прямо в его объятья, а благочестиво преклонил свои колени, на колени графу положил голову и, зарыдав, растаяв, как только старец обхватил его руками, почувствовал, как из сердца его уходят жестокие намерения.

– Дитя мое, дитя мое… – лепетал старик. – Как поздно я встретил вас…

Когда Лафкадио встал, все лицо его было в слезах.

Собираясь уходить и забирая деньги (он взял их со стола не сразу), Лафкадио наткнулся в кармане на свои визитные карточки и подал их графу:

– Возьмите, тут вся пачка.

– Я вам доверяю: порвите их сами. Прощайте!

«Он был бы лучшим из моих дядюшек, – размышлял Лафкадио, возвращаясь в Латинский квартал, – и даже не только дядюшек… – добавил он про себя с толикой грусти. – Ладно!»

Он достал пачку визитных карточек, развернул их веером и одним движеньем без всякого усилия разорвал.

– Никогда не доверял сточным канавам, – тихонько сказал он, кидая в решетку «Лафкадио», и только еще через две решетки выкинул «Барайулей».

«Какая разница, что Барайуль, что Луйки – теперь займемся уничтожением прошлого!»

Он знал на бульваре Сен-Мишель одну ювелирную лавку, перед которой Карола что ни день насильно останавливала его; позавчера она приглядела в этой наглой витрине необычные запонки для манжет. Их было четыре, и они – соединенные попарно золотыми скрепочками, вырезанные из какого-то странного кварца, какого-то дымчатого агата, через который ничего не было видно, хотя он казался прозрачным, – имели вид кошачьих головок, обведенных кружком. Как уже было сказано, Карола Негрешитти с мужским блузоном (так называемым костюмом «тайёр») носила манжеты и, поскольку вкус у нее был несуразный, очень хотела к ним эти запонки.

Они были не столько забавные, сколько странные; Лафкадио находил их ужасными; ему было бы очень неприятно видеть их на своей любовнице, но теперь-то он ее бросал… Он вошел в лавку, заплатил за них сто двадцать франков.

– И листок бумаги, будьте любезны. – На листке, протянутом продавцом, он, стоя тут же у прилавка, написал:


«Кароле Негрешитти – с благодарностью за то, что провела ко мне в комнату незнакомого человека, и с просьбой никогда больше в эту комнату не входить».

Сложенный листок он сунул в ту же коробочку, в которую продавец упаковал запонки.

Уже собравшись передать коробочку портье, он подумал: «Торопиться нечего. Проведем под этой крышей еще одну ночь, только надобно сегодня запереться от девицы Негрешитти».