Он ехал очень медленно, сопровождаемый двумя мотоциклами. Один шел спереди, другой катился сзади. Мне показалось, что я уже видел сегодня эту процессию. И сказал об этом Наде. Она кивнула головой, растерянно и испуганно.
– Что это? – спросил я очень тихо, и она так же тихо, почти шепотом ответила:
– Мы называем это «душегубка». «Душа» значит «die Seele», «alma», а «губить», – она заколебалась, подбирая слово, – «töten», может быть… «Matar».
Я ничего не понял и вопросительно посмотрел ей в глаза. Тем временем машина прошла мимо нас, и в этот момент Надя крепко вцепилась мне в руку. Как маленький ребенок, который боится, что взрослый оставит его одного в темноте.
– Там люди, – прошептала она, – и газ. Их возят – чтобы умирали.
Я был поражен. То, о чем говорила Надя, казалась невероятным. Глупым вымыслом, одним из тех, к которым прибегают потерпевшие поражение. С единственной целью – представить своих победителей извергами и монстрами. Мало ли небылиц сочинялось про немцев в четырнадцатом году? Газетные гунны ели фламандских детей, запивая их кровью брабантских девственниц, и в лучшем случае плясали на рояле в сапогах. И мало ли люди Геббельса врали теперь о русских? Но Надя не походила ни на фантазеров, ни на повторявших чужие фантазии попугаев. Я осторожно спросил:
– Откуда ты можешь это знать?
– Все это знают, – сказала она. – Немцы говорили.
– Немцы? Сами? Ты не путаешь?
Она молчала. Я не унимался. И даже схватил ее за плечи.
– Но зачем? Зачем говорили? К чему вся эта демонстрация? Ты можешь ответить?
Ее глаза сделались злыми. Сбросив мои руки, она выкрикнула – шепотом, но все-таки выкрикнула:
– Чтобы помнили. Кто теперь хозяин. Прости, мне нужно идти.
Я не стал напрашиваться в провожатые и остался стоять, молча глядя ей вслед. Присел на скамейку под кустом акации. В голове непрерывно гудело. В ней будто что-то разорвалось, и мне предстояло справиться с последствиями разрыва.
Я никогда не обольщался на чей-либо счет и, будучи военным репортером, видел множество гадких вещей. В Абиссинии, Испании и, конечно, в России – во время путешествия с Грубером. Не видел, так слышал. Но тут, рядом с Надей, в центре города, так откровенно? «Всё это чепуха, – убеждал я себя. – Она славная девушка, но она русская и испытывает психологическую потребность ненавидеть врага. Это ее право, но ты не должен попасться на эту удочку». И словно бы опровергая мои жалкие доводы, вновь показался страшный кортеж. Неторопливый, как и в прошлый раз. Я вглядывался в лица мотоциклистов, но из-за пылезащитных очков-консервов почти ничего не видел. Не в силах подняться с места, я просидел на скамейке целый час. За это время они проехали еще дважды.
Небо стало сереть. Забыв о скором приближении комендантского часа, я побрел наугад – и вышел к месту, где Надя в воскресенье решила повернуть обратно. Я двинулся в том направлении и вскоре узнал причину ее нежелания продолжить путь. По сравнению с газовой машиной причина выглядела тривиальной. Собранная из прямоугольной арматуры виселица, на которой болталось семь трупов. Рядом, с длинной винтовкой в руках, слонялся доброволец-татарин. Бросив взгляд в мою сторону и удостоверившись, что я иностранец (поразительно, но в России каждый с легкостью определял мою неместную принадлежность), доброволец продолжил свой путь. А я, подавив дурноту, взялся выяснять, в чем состояла вина казненных. О ней сообщали таблички на груди. Было довольно светло, и я смог разобрать сделанные крупными русскими буквами надписи. Более краткие и более емкие, чем эпитафия на камне у Фермопил. «Она помогала бандитам», «Коммунист», «Жидовка», «Бандит», «Саботажник». Демонстративность имела, таким образом, воспитательное значение и была призвана дисциплинировать туземцев. Какое воздействие она должна была оказывать на солдат союзных армий, сказать было сложнее. Но вряд ли высшее командование задавалось подобным вопросом. В моей душе шевельнулось неясное и очень тоскливое предчувствие. Пришло, но сразу же ушло – благодарение Богу.