– В моё время, да. Было ведь и моё время.
В голосе её он услышал слёзы. Она не любила вспоминать себя в его возрасте и потом, позже, когда ещё шло её время, её, а не тех, кто моложе на десять, пятнадцать, двадцать пять лет. И она не могла понять, когда это время вдруг оборвалось.
Ей и сейчас по утрам иногда с недосыпу казалось, что из зеркала на неё глянет её настоящее лицо – курносое, гладкое, с ярко прорисованными скулами. А брови тогда делали ниточками, тонкими-тонкими. На себя такую посмотришь, проверишь, всё ли в порядке – и сразу руками всплеснуть хочется и закружиться, и упорхнуть на улицу, чтобы не слушать про то, как мать старается, убивается ради тебя… Ведь всё же с утра до вечера тогда скучным казалось. Вот как и ему, наверно, теперь!
Она глянула на сына, и он ссутулился перед ней в ожидании крика. И в чём он сейчас виноват, думал Лёхич? Ну, напомнил ей, что её время ушло! Как будто она сама об этом всё время не говорит? Что если бы кто-то направлял её правильно, если бы кто-то давил не неё, твердил, что надо учиться, если бы кто-то ломал её, она бы сейчас не мыкалась так с дурнем Лёшкой.
Тут она запинается, вспоминает: «Твердили же мне!» И тут же говорит себе: «А разве так надо было со мной?!» Мать с бабушкой должны были просто запирать её в комнате!
Но зато сына она, если надо, запрёт и не выпустит никуда. И он будет учиться там, где она скажет, а если что – и ремень в доме есть, из его же штанов. И он может засунуть свои «хочу-не хочу» в задний карман, потому что этим, как их там, буратинчикам, мама с папой всё купят, они уже на сто лет обеспечены, но и его мама добьётся, чтобы он получал элитное образование.
И он не знал, отчего ему хуже – от этих криков по вечерам или оттого, что утром он идёт в лицей. Старенького-то учителя он обманул, что он такой же, как остальные, а классуха, математичка, сходу его раскусила.
И в классе тоже раскусили его, эта же Кирка. Уже третьего или четвёртого сентября. Классуха искала его в журнале, чтобы «трояк» поставить. Путалась:
– Кто ты у нас? Ярдьжов?
– М… – растерялся он. – М-михайлов… Я Лёша Михайлов…
Ну, что б не запомнить, когда человек сам называет себя? А Кирка решила вдруг уточнить, как его зовут. Он только попробовал подойти к ребятам в коридоре, да так и не подошёл, остановился в метре, ждал, когда на него внимание обратят.
Кирка повернулась к нему, спросила:
– Как бишь звать тебя?
– Лёхич, – ответил он, стараясь говорить как можно фамильярней и бодрее.
Он уже знал – в классе кроме него два Лёши были. А он будет Лёхичем – и его сразу отличишь от других. Он займёт свою нишу! Но получилось у него «Лёхич» так жалко, что несколько человек рассмеялись. Кто-то переспросил:
– Как? Хич?
И Кирка определила:
– Хичик!
В старой школе, по правде говоря, он тоже был Хичей, но не для всех. Только для троих или четверых человек, про которых учителя говорили, что их как бы и нет в этом классе, и успеваемость надо считать без них. И что таких не то, что в старшие классы нельзя – их бы и вообще в школу для ненормальных. А для остальных он и Лёшей-вторым был, ну и Лёхичем тоже.
Но теперь это ничего не значило, все стали звать его одинаково – Хича. Он думал – назовись он просто Лёшей, как двое других одноклассников, может, никто не догадался бы, что его звали Хичей. А может, стоило назваться бы Алексеем… Но теперь нельзя было всё открутить назад.
Он боялся, что одноклассники проведают и другую его тайну – что мамка на рынке стоит, и дома у него надо переступать через баулы с колготками и прочей женской ерундой. И главное, что мама по вечерам кричит и ногой пинает баулы: