Через четыре часа Хрущев сошел с трибуны и сел на свое место. Обычных бурных аплодисментов не последовало. Делегаты выходили из зала в молчании. Их мир перевернулся вверх дном…

* * *

Они возвращались. Этих людей, непохожих на людей, этих жертв, о которых говорил Хрущев, было великое множество. Казалось, в беспощадной борьбе за выживание они потеряли все человеческое. Они брели по стране с ужасающе пустыми глазами[133]. Они были не в состоянии пересечь улицу без приказа. Они пытались приспособиться к жизни и, если повезет, вернуться к семьям, из которых их вырвали. Некоторые назойливо рассказывали о своих страданиях и о муках своих погибших товарищей, движимые желанием выразить на бумаге невыразимое – даже если это сводило их с ума. Другие уже забыли имена своих родных и даже свои собственные имена. Мучаясь бессонницей от страха и страдая от зависти, они изо всех сил старались вновь обрести любовь и почувствовать себя людьми. Их обвинители при встрече переходили на другую сторону улицы, чтобы не видеть своих жертв, или старались смотреть сквозь них. Те, у кого души были несколько мягче, запоздало мучались сознанием собственной вины. Так, романист Александр Фадеев, который как секретарь Союза писателей подписывал ордера на арест своих товарищей, пытался пить со своими жертвами, чтобы вернуть их доверие. Но однажды, протрезвев, он написал записку в ЦК («Я думал, что оберегаю храм, а это оказалось отхожее место», – так якобы в ней говорилось), после чего застрелился[134].

Да, Сталин был «мясником», но многие поставляли ему мясо. Позже Хрущев признавал, что у него руки тоже были по локоть в крови. «Всякий, кто радуется успехам нашей страны, достижениям нашей партии под руководством великого Сталина, найдет для продажных наймитов, фашистских псов из троцкистско-зиновьевской банды лишь одно слово, – кричал он, обращаясь к 200 тысячам человек, которые собрались на Красной площади во время показательных процессов 1937 года, – и это слово – расстрел»[135]. В следующем году Хрущев как глава Московской партийной организации ловко превысил отведенную квоту на 30 000 арестованных и 5000 казненных врагов народа и похвалялся Сталину, что он «округлил» эти показатели до 41 305 человек, из которых 8500 заслуживают смерти[136]. Как лидер компартии Украины он раскручивал маховик арестов до тех пор, пока там почти не осталось политиков, чиновников или армейских командиров, которые могли бы руководить республикой.

Риск был огромен, но этот поступок был просчитан гораздо более тщательно, чем могло показаться.

Конечно, речь Хрущева объяснялась страхом и невозможностью дальше хранить молчание. Но это был также акт фанатизма и беззастенчивой саморекламы, рассчитанной на получение поддержки. Вместе с тем его речь была и актом мужества – его преследовало чувство вины, и вся его человеческая природа требовала признать эту вину. Риск был огромен, но этот поступок был просчитан гораздо более тщательно, чем могло показаться. Обвиняя во всем Сталина, Хрущев отводил вину как от себя самого, так и от Коммунистической партии, которая после этой болезненной расплаты снова могла стать силой, направляющей энтузиазм и энергию народа. У Хрущева никогда не было сколь-нибудь четкого представления о марксистско-ленинской теории (говорили, что, по его мнению, коммунизм сводится к тому, чтобы дать каждому по тарелке сытной еды), но он всем сердцем верил в то, что коммунизм принесет людям невиданное счастье. По его мнению, вечный двигатель истории, то есть славная советская система, самая прогрессивная и демократическая из всех, созданных человечеством, как и сама партия, тоже стали жертвами Сталина, а вовсе не посредниками, вдохновителями и защитниками геноцида, одобренного государством.