Клаварош сперва было растерялся, он вовеки не задумывался о том, что глаголы и существительные сочетаются по каким-то законам, но потом его осенило.

Недоросля кое-как учили арифметике и фехтованию. А клинком француз смолоду владел неплохо. Это было то неправильное фехтование, допускавшее и удары эфесом, и удары ногами, которому его обучили сомнительные приятели, гроза ночных улиц и будущие каторжники. Однако Клаварош вполне мог преподать азы обращения со шпагой любому дворянскому отпрыску. Зная за собой такие способности, он начал со знакомства с полупьяным немцем, искренне считавшем себя учителем фехтования, и вскоре об их учебных поединках донесли хозяину дома. Тот пришел полюбоваться – и в тот же день немец был отправлен поискать ветра в поле. Клаварош же завел правило – на уроках фехтования объясняться лишь по-французски. Вскоре воспитанник стал трещать не хуже столичного петимерта – к преогромной радости своей многочисленной родни. О грамматике никто и не помышлял.

Клаварош полагал, что все в его жизни определилось, и надолго. Он даже подумывал о женитьбе – но как-то все откладывал и откладывал эту затею. Пока не рухнуло на Москву моровое поветрие и он, не вовремя затеяв менять хозяев, не остался брошен на произвол судьбы в городе, который все еще оставался для него чужим, хотя русскую ручь француз освоил неплохо.

Прибившись к шайке мародеров, он сумел уцелеть сам и спасти дочку своей крестной. И, чудом избежав расстрела, он вдруг понял – пора молодой удачи завершилась, настало время покоя, настал неторопливый спуск с вершины вниз, главное – чтобы он растянулся на предельно возможный срок. Потому и в полицейской конторе Клаварош старался устроить себе уютное местечко – без лишней беготни. Потому и принял авансы увлеченной Марфы – союз с ней, хотя и без венца, обещал тихую пристань, к тому же Клаварош был уверен, что, начнись у него предвещающие старость хворобы, Марфа о нем позаботится.

А им уже пора было объявиться – француз, увы, приближался к полувековому рубежу. Мало того, что руки и ноги стали особенно остро воспринимать холод – так Клаварош еще и превосходно знал теперь, где именно у него расположено сердце.

Сейчас оно сидело там, в непостижимой глубине, тихо, но с утра, когда только зашла речь о рейде, дало о себе знать не то что болью – скорее уж страхом, возникающим всякий раз, как просыпалось за грудиной нечто ощутимое. И Клаварош, покачиваясь в седле, прислушивался к себе – все ли в груди благополучно…

– Куда далее, мусью Клаварош? – спросил подпоручик Иконников. Он тоже был не слишком рад ночному рейду, однако с Архаровым не поспоришь.

Клаварош пожал плечами. Далее – следовало ждать Федьку или Демку с донесением. Но оба куда-то запропали. На сей предмет была договоренность – подождав, двигаться по следам. Оставалось только решить с Иконниковым – довольно ли ждали.

– Так что же? – не унимался подпоручик. – Пойдем, благословясь? Пока людей не поморозили.

– Пойдем, – согласился Клаварош. Ему не хотелось ничего решать и отвечать за решение. А хотелось ему в тепло. И чтобы это «тепло» было подальше от Москвы. Распоряжение Архарова он считал глупым – что, в самом деле, за грудные младенцы Федор Савин и Демьян Костемаров, коли к ним приходится приставлять гувернера? Особливо Савин – сколько ж можно жить на свете без царя в голове?

Не то чтоб Клаварош недолюбливал Федьку – а просто мог бы сейчас вместо рейда уже умиротворенно дремать на широкой кровати в розовом гнездышке Марфы, казавшемся мерзнущему французу истинно райской обителью. Да еще и горячая пышная Марфа, все в постели проделывавшая с завлекательным смехом…