Увидеть первый зачаток восхода, первую погасшую перед солнцем звезду, заметить и уже ждать, уже требовать почти, уже кричать с радостью, что солнце нам всходит – вот наш грех, вот наша кара; солнце для нас не взошло… Это не случайно, это не только литературная неумелость, это не бездарность моя, что я не мог написать второй части „Дон-Жуана“, что руки от нее отваливались, бумага становилась камнем, на котором тяжело было писать, ибо надо было чертить. 1-я часть – ожидание чуда, луч, принятый за восход, за уверенность восхода, уже предторжество восхода. И вот все отнято: даже поэма, даже стихи…
В один месяц написать несколько тысяч стихов и затем в два года два слабых наброска – это, конечно, наказание, предостережение…
Но ведь так не в одних стихах. Что стихи! Бог с ними! Я ведь комнатный стихотворец, я не выхожу с ними из комнаты. Страшно то, что так и в жизни! Вместо радостной чаши с вином – урна с пеплом. Тут ведь Белый только выразил, что и во мне, и в Воле, и в ком еще…
Я делаюсь далеким и чужим самому себе. И на то, что пишу, я смотрю, как на чужое, постороннее. Мне бывает жалко того, кто это все написал, и мне бывает скучно от написанного, мне каждая строчка говорит: „не то“, „не то“». <…>
Сергей Николаевич делает предположение, что на основании этих написанных им строк можно подумать, что ему «нестерпимо скучно, пусто, тяжело жить, – и жить не хочется», и пишет далее:
«Нет. Никогда я еще не чувствовал себя крепче прибитым к земле, как теперь. Кажется, кто-то, как ребенка к стулу, привязал меня к ней. И я знаю, что не отвяжусь, потому что и не хочу отвязаться. Я слушаюсь кого-то, кто привязал меня. Меня рвет иногда от действительности, мне кажется, что на меня дышит и хочет задушить меня дыханьем бесконечное, многоногое человеческое мясо – и все-таки я буду жить, выпью воды, пройдет рвота, и я не отрицаю ничего в жизни…»
Признания, сделанные здесь, замечательны: о каком «голубом взоре» говорит здесь Сергей Николаевич? Ответ на это всякий читатель найдет в его статье «Судьба Лермонтова», написанной, кстати сказать, за несколько месяцев до вышеприведенных строк. Статью эту Сергей Николаевич впервые прочел у нас, в нашей семье, во второй половине марта 1910 года. Позднее он читал ее в виде доклада в Религиозно-философском обществе памяти Вл. Соловьева в Москве, и в 1914 году она была напечатана в десятой книге журнала «Русская мысль» за этот год>53. Совершенно несомненно, что в каких-то недосягаемых глубинах человеческого духа Сергей Николаевич был чрезвычайно близок к Лермонтову, что и дало ему возможность прозреть и выявить в творчестве поэта то, что до него не увидел никто. В летние месяцы 1910 года Сергей Николаевич каждый день бывал в Румянцевской библиотеке (теперь: Библиотека имени В. И. Ленина>54), читал о Лермонтове, о Гаршине и многое другое, что, по его словам, зимою не пришлось бы прочесть. Приблизительно в это же время или немного ранее (весною 1910 года) я, заходя к нему, видела у него на столе огромные старинные фолианты: жития святых, творения Отцов Церкви. И часто я думала тогда, что Сереже не миновать раздвоения между религией и искусством. Сергей Николаевич в это время завел знакомство с каким-то архимандритом в Кремле>55 и, помню, как-то раз пригласил меня и Сашу Ларионова>56 пойти посмотреть, как варят миро. Самая процедура варки: громадные котлы под красным балдахином, дьяконы в черных бархатных одеждах с серебром, мешающие в котлах громадными ложками с ручками, обтянутыми красным бархатом, и сильный опьяняющий аромат – все это произвело на меня ошеломляющее впечатление и казалось каким-то древним восточным волхвованием. Кажется, в этот день, а может быть, несколько дней спустя, мы с Сергеем Николаевичем были у Саши Ларионова, и там, между прочим, велись бесконечные разговоры о «стихах», о «рифмах», о «ритме», «певучести стиха», о старых и новых поэтах и т. п. Это было время крайнего увлечения стихотворством, когда, кажется, не было ни одного молодого человека, который не писал бы стихов, не воображал бы себя избранником муз, не занимался бы исследованиями «ритма» в своих и чужих стихах. Это было время «Myсагета»