Последняя встреча случилась теплым солнечным утром недалеко от гостиницы «Россия». Был конец восьмидесятых, по-моему, очередной какой-то писательский съезд (чуть ли не последний из «советских»). Да простит меня Толя, не помню уже точное время и порядковый номер этого съезда. Зато прекрасно помню усталое, бледноватое Толино лицо. Мы поговорили о том, о сем, он пожаловался, что неважно спал ночью. «Что-то сердце прижимало…» Я уехал в тот день домой, а потом узнал, что Анатолий умер в номере гостиницы. Не успел дотянуться до столика с лекарством…

Вообще эти писательские съезды (а мне с начала семидесятых пришлось бывать на них на всех – и на российских, и на всесоюзных) не раз были связаны у меня с какими-то грустными событиями. Уедешь в Москву, а дома – то мама захворает, то местное начальство очередной раз примется разгонять отряд «Каравелла», то с очередной книжкой в издательстве какие-то «тормоза».

В декабре восьмидесятого, во время Пятого съезда писателей РСФСР, мы с со Станиславом Федоровичем Мешавкиным, тогдашним редактором «Уральского следопыта», сидели в гостиничном номере, и вдруг раздался междугородний звонок. Из Свердловска сообщили, что умер Игорь Иванович Тарабукин.

Уехать из Москвы мы не могли. У Мешавкина были в столице какие-то неотложные дела, я должен был выступать на съезде (и по наивности все еще надеялся, что такое вступление может как-то повлиять на литературные дела). Мы помянули Игоря Ивановича горьким чешским бальзамом, который продавался в коробке с приложением фаянсовых рюмочек, похожих на крошечные модели пивных кружек. Эта кружечка – память о том печальном дне – сохранилась у меня до сих пор…

Но что я опять о грустном? Начал-то во здравие, о радостном сборище молодых авторов в шестьдесят третьем. Это было, можно сказать, мое первое погружение в мир «большой литературы». Большой, конечно, не по уровню талантов, а по настроению, по возможности лицезреть знаменитостей, по особому ощущению п р и ч а с т н о с т и к литературным делам.

Встречи, конференции, споры на семинаре, стремительные интервью, когда тебя догоняет на лестнице и хватает за рукав корреспондент «Пионерки» или «Комсомолки», твой ровесник… Бутылки сухого вина в гостиничном номере… Автографы на с в о и х книжках, которые даришь новым друзьям – а они тебе дарят свои…

Я привез тогда в Москву свою первую книжку (целую пачку!). Это был сборник рассказов «Рейс «Ориона». В одном из рассказов двое мальчишек построили самодельный корабль-плот и назвали его в честь любимого созвездия…

Видите, опять «Орион». Словно, кто-то вложил в меня программу с этим именем. Любопытно, что и самое большое парусное судно из тех, что потом самолично довелось водить мне, называлось так же. Это – громадная двухмачтовая яхта, размером с солидную шхуну (только парусная оснастка чуть иная). Мачты толщиною с добрый телеграфный столб.

В восемьдесят втором году меня взял в небольшое плавание на «Орионе» мой друг– севастополец, яхтенный капитан Олег Ветров. Упомянул кстати, что корабль этот немецкий, трофейный и, по слухам, принадлежал когда-то Герингу.

Несмотря на почтенный возраст, красавец «Орион» выглядел прекрасно. При слабом ветре он был тяжеловат на ходу, но, когда засвежело, побежал лихо под своими громадными гротом, бизанью и всеми стакселями.

Мы вышли с севастопольского рейда и увалились направо, в сторону Феодосии. Экипаж «Ориона» состоял из «тёртых» яхтсменов-черноморцев, на вахту к рулю никто не стремился, и мне охотно предоставили возможность несколько часов «постажироваться» у штурвала. Штурвал, кстати, был маленький, несолидный, вроде баранки на тракторе. И перед ним, словно на том же тракторе, устроено было сиденье со спинкой. Это слегка разбивало ощущение полноценной парусной романтики. И потом я с удовольствием узнал, что «баранку» наконец заменили настоящим корабельным штурвалом, а скамеечку выкинули.