Кажется, только для выжившего из ума «Последыша» у сказителя не находится ни одного сочувственного слова. Но эта глава и вообще могла бы быть пересказана прозой. Отличной точной прозой, но в поэзии она уже не захватывает дух, повествовательность слишком слабо подхватывается музыкой. (Сюжетность вообще трудно уживается с поэзией: даже гениальнейший «Онегин» живет чередой лирических взрывов.) А заканчивается поэма и вовсе пропагандистской риторикой, не блистающей ни красотой, ни истиной.
Нет, это еще может тронуть: иди к униженным, иди к обиженным, – но как-то сомнительно, чтобы «честные пути» так уж непременно вели в Сибирь. Неужели врач, учитель, инженер, агроном, чиновник были обречены на бесчестность – или Сибирь? Такая черно-белая схема годится уж никак не для поэзии, а разве лишь для демагогии. Но и верить в собственную пропаганду можно только от большой озлобленности. Впрочем, поэт и здесь временами берет верх над пропагандистом: «Взгрустнулось крепко юноше по матери-страдалице, а пуще злость брала».
Злость может быть очень эффективным топливом для политика – но не для поэта. Да, муза Некрасова является в мир и музой мести и печали, бледной, в крови, кнутом иссеченной музой, ковыляющей под унылое побрякиванье амфибрахиев и дактилей. Но каждый раз она собирается с силами и предстает статной красавицей – кровь с молоком, пройдет – словно солнце осветит, посмотрит – рублем подарит.
И это правильно! Ибо именно в мужестве перед жизнью назначение поэта. Эти слова Льва Шестова о Пушкине в полной мере относятся и к Некрасову. Он тоже умел побеждать ужас и безобразие красотой.
Хотя, замороченный подслеповатыми анемичными доктринерами, которые не видят и не слышат, живут в сем мире, как впотьмах, Некрасов не замечает даже ядовитого парадокса в бессильном финале своей могучей поэмы (вот уж поистине, ты и могучая, ты и бессильная!). Он полагает, что «быть бы нашим странникам под родною крышею, если б знать они могли, что творилось с Гришею». То есть Гриша обретает счастье, еще ровно ничего не сделав для счастия народного. Ему достаточны для собственного счастья одни лишь мечты и звуки. А потому ему явно не по пути с нашими странниками, ибо они пребывают в полном согласии с праздничной ипостасью некрасовской музы. «В ней ясно и крепко сознанье, что все их спасенье в труде» – и в них тоже «проснулась, разгорелася привычка позабытая к труду! Как зубы с голоду, работает у каждого проворная рука».
Не спорю, Некрасов действительно с редкостной силой оплакал страдания народа. Но он еще более гениально воспел народную мощь и красоту!
Однако, к несчастью для России, только первая ипостась его гения была востребована «народными заступниками», не умеющими обретать радость в работе и в гульбе…
Но мы, знающие, какая участь была уготована народу в советских фаланстерах, – не заставляем ли мы поэта расплачиваться за тусклые грезы его учителей? Даже обожавший Некрасова Корней Чуковский наградил его сомнительным титулом «гений уныния»: гений и уныние – две вещи несовместные. Александр Кушнер выражается гораздо точнее: «В школе Некрасова мы могли бы научиться настоящему мужеству, поэтической и человеческой смелости». Унылая поэзия так же невозможна, как сухая вода. Она всегда воодушевляет – вопрос только в том, кого и какими средствами.
Но как же тогда быть с темой тусклого ненастья, убогой обыденной смерти в творчестве Некрасова? А как быть с темой тусклого ненастья, убогой обыденной смерти в творчестве Пушкина?